Наследие:

Володя Липилин в «Зоне» Сергея Довлатова

3 сентября 2017

Сегодня исполняется 76 лет Сергею Донатовичу Довлатову. Самкульт печатает прекрасный рассказ Володи Липилина о том, как живет сегодня Зона в Коми.

Куст малины для Сергея Довлатова

Окно кухни выходит во двор. На треснувшем подоконнике дымчатый кот с поломанными усами, спичечный коробок, банка засахаренного варенья, складной нож, потрепанный численник и граненый стакан. В стакане, как пуговицы, маленькие (на погоны) звездочки. Они слиплись в комок. Заржавели. Не пригодились.

Окно кухни открыто. Людмила Петровна Быкова слышит с улицы голоса:
— Нет, нет и нет. Хотя так, как ты говоришь, тоже, конечно, можно.

Мужики ремонтируют мотоцикл с пухлыми колесами в человеческий рост.

Или:
— А вот дождик прошел, ну, такой, с пузырями в лужах, и плакать охота. От того, что пока еще живешь, — радостно сообщает пожилая дама.

Это часть бабушкинской кодлы вышла на прогулку. У бабушек в поселке Чиньяворык ячейка внушительная. Они составляют костяк интеллигенции, но запрещают себя так называть. Не костяком, конечно. Интеллигенцией. В праздники бабушки танцуют фокстрот, поют романсы, а иногда просто плачут после 50 грамм выпитого. Потом устраивают потешное чтение — допустим, Пушкина на фене. Из нынешних аборигенов такое не под силу почти никому. Нынешние аборигены мелкие, у них, по выражению бабушек, только «бабломер в глазах и никакой отчаянной жизни. Чтоб наотмашь, чтобы вдрызг.

Мы приятельствуем с Людмилой Петровной уже второй день. У нее торжественная, как гимн, спина и всегда в кармане губнушка. Она обожает английский футбол и бокс (всякий). На «триколоре» на то и на другое имеет годовую подписку.

Людмила Петровна когда-то первая в этом краю прочла отрывки из повести «Зона». И обомлела. Писатель рассказал не только о местах, в которых она, по сути невольно, живет с 1963 года, а и о людях, с которыми она была знакома коротко, проводила рабочие беседы и пела нерабочие совсем песни.

«Имена, события, даты — все здесь подлинное. Выдумал я лишь те детали, которые несущественны. Поэтому всякое сходство между героями книги и живыми людьми является злонамеренным. А всякий художественный домысел — непредвиденным и случайным», — написал он в предисловии.

Это кажется эпатажной выходкой, как здесь говорят — понтом. Когда впервые читаешь «Зону», думаешь: надо же, какими звучными фамилиями наградил автор героев, не говоря уж о топонимах, которые вообще словно клички коронованных воров. Все эти Синдор, Чир, Иоссер.

Не может же это существовать на самом деле, даже у такого загадочного народа, как коми? Который, конечно, хитрый и поэтичный, который до сих пор использует для обогрева в том числе и тепло животных, ибо дома строит таким образом, что в нижней их части обитают овцы, козы, коровы, а вверху — они — волшебные коми-люди, пьющие для утоления жажды злющую протертую с солью и молоком редьку.

Но нет, оказывается, названия поселков реальны. Вот они. Мы ездим по их полынным желтым дорогам. То и дело топим «уазик» в роскошных лужах, вымокаем до пояса, и хмурый водитель разговаривает сам с собою:

— А я говорил, что передок не работает!? Говорил.

Известно, что Довлатов попал в надзиратели в 1962-м совсем не случайно, он попал туда по спецнабору Внутренних войск , будучи отчисленным «за неуспеваемость» из университета.

«Мы сошли на станции Чиньяворык, затем три часа тряслись в грузовике, еще два шли пешком по узенькой тропинке до лагерных ворот».

Наш проводник Антон Алексеевич Огневой, ветеран службы охраны, не настолько, правда, ветеран, чтобы помнить службу Довлатова, но мог бы запросто устраивать тут по тексту какие-нибудь квесты.

Утром мы ходили к остаткам ШИЗо , где Довлатов, вернее его прототип Борис Алиханов, был надзирателем.

«Там содержались провинившиеся зеки. Это были своеобразные люди. Чтобы попасть в штрафной изолятор лагеря особого режима, нужно совершить какое-то фантастическое злодеяние. Как ни странно, это удавалось многим. Тут действовало нечто противоположное естественному отбору.

Происходил конфликт ужасного с еще более чудовищным. В штрафной изолятор попадали те, кого даже на особом режиме считали хулиганами… Должность Алиханова была поистине сучьей».

От изолятора, правда, осталась одна только стена с ржавыми дверями. Так интересно: стоит стена, а сзади — дождик моросящий по веткам тайги накрапывает. Всюду растут иван-чай да люпины, прекрасная крапива и лопухи величиной с газету. В Коми лето еще! Ров перед ШИЗО, через который были мостки и по ним же в конце повести вели Алиханова, превратился в довольно глубокую и быструю речку. Я разбегаюсь и прыгаю, ноги едут по жирной грязище, уже ищешь глазами, куда кинуть рюкзак, но подошва упирается в прикопанный оторванный засов, карабкаешься дальше. Подполковник Роман Александрович Деменков за мною. Проводник остается на песчаном холме.

А мы ходим по развалинам — то ложку алюминиевую найдем, то мокрое крыло бабочки.

— Через год все будет по-другому, а через пять лет вообще ничего тут не будет, — загадочно говорит подполковник.

Лагеря, что начинаются отсюда в некотором роде наследники, продолжатели не героически легендарного Устьвымлага. Чиньяворык — это такие тюремные ворота, открывающие путь в тайгу, к десяткам зон, описанных разными словесниками.

«Ворота» возникли вблизи железнодорожного полотна в 1941-м. Москве, ну и стране, нужны были дрова, тес, горбыли. Здесь этого было в достатке, а главное, были такие спецлюди, кто мог день и ночь этот лес у земли отбирать и им за это ничего не было. В Коми вообще, чего ни коснись, все связано с зеками: дороги, города. В смысле, все это было ими построено. Волшебным коми-людям все это не нужно, тюрьмы тоже.

Сразу по приезду Довлатов был направлен в школу надзорсостава под Ропчу.

И мы туда едем.

— Вообще-то это немного удивительно, что он сюда попал. Пусть даже по спецнабору. В ВОХРу брали обычно людей без рефлексии.Хотя в то еще время случайно попадали и художники разные, скульпторы — чеканутые, в общем, создания. Позже стали только из Средней Азии брать.

— Почему?

— А для них это был праздник. Сбежать с каторги хлопковых полей. Они были исполнительны и долго никогда ни о чем не думали.

Под Ропчей еще сохранился каменный гараж с мозаичным панно, где радостный Гагарин, спутники и крейсер «Аврора». Зачем такое в гараже? Кто расскажет теперь? Баня, часть хозпостроек, медпункт, слесарка. Остался прогулочный дворик с небом, занавешенным колючкой, ступени, поросшие мхом, которые ведут на мостки надзирателя. В камерах прямо из земляного пола растет малина. Мои провожатые машинально срывают ягоды и закидывают в рот.

Чуть дальше — одно из зданий лесобиржи.

«Я в тот раз остановился на ужасах лагерной жизни. Не важно, что происходит кругом. Важно, как мы себя при этом чувствуем. Поскольку любой из нас есть то, чем себя ощущает.

Я чувствовал себя лучше, нежели можно было предполагать. У меня началось раздвоение личности. Жизнь превратилась в сюжет.
Я хорошо помню, как это случилось. Мое сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице.

Когда меня избивали около Ропчинской лесобиржи, сознание действовало почти невозмутимо: “Человека избивают сапогами. Он прикрывает ребра и живот. Он пассивен и старается не возбуждать ярость масс… Какие, однако, гнусные физиономии! У этого татарина видны свинцовые пломбы…”

Кругом происходили жуткие вещи. Люди превращались в зверей. Мы теряли человеческий облик — голодные, униженные, измученные страхом.

Мой плотский состав изнемогал. Сознание же обходилось без потрясений.

Видимо, это была защитная реакция. Иначе я бы помер от страха.

Когда на моих глазах под Ропчей задушили лагерного вора, сознание безотказно фиксировало детали».

Рядом с крытой щепой сушильней несколько сосен, не уступающих высотой надзирательской вышке. Внутри — сейф с облупленной краской, какие-то фляги, бочки. И после стольких лет визжания пилорамы — убийственная тишина, которую в следующий раз человеческое ухо может услышать разве что в гробу. Пространство как будто восполняет когда-то отобранное.

За соснами речка, в речке много солнца, в речке рухнувший дощатый мост. Возможно, на том самом месте, где избивали пятьдесят с лишним лет назад писателя, дядька собирает грибы. Полную кепку подосиновиков настругал, а еще два ведерка из-под майонеза.

Едем в Иоссер. Поселок еще существует, а вместо колонии особого режима — березовая поросль, фундамент.

— Все же интересно, как быстро убирается с лица земли присутствие человека, — говорит Огневой. — Особенно такое. Вмиг зарастает бурьяном, деревьями. Как будто не хочет помнить.

Солнце ушло за горизонт, но свет его еще долго тлел в верхушках берез на дальнем пригорке, медлил. Как будто перед уходящим поездом чья-то прощальная ладонь на щеке.

За окном кухни сараи, крытые толем, пики со скворечниками, собачья жизнь в будке с зевающим волкодавом, а чуть выше крыш, вдалеке, железнодорожная насыпь. Пройдет скорый пассажирский — утренний кофе пора пить, одинокий маневровый тепловоз прокатится, колыхая, как черный флаг, дым над трубой, — пора в палисадник: там на грядках лук, чеснок, а главное — мальвы выше любого человека.

Людмила Петровна так и говорит:

— Все ерунда, главное — погляди, какие вымахали у меня мальвы.

Сегодня она не спала полночи. После нашего прихода расвспоминалась, расчувствовалась. И корила себя, что губы не мазнула, что паричок не нацепила. И вообще ей непонятно: при чем тут она?

Я говорю, что все поправимо. Буду ждать ее у крыльца в шесть вечера.

Людмила Петровна из тех людей, которые вот как-то необходимы. Многим. Так бывает: увидишь человека и поймешь, что он необходим, нужен. И не только тебе.

Вчера она говорила:

— Я — натура уходящая, если уже не ушедшая. Часть моей жизни прошла в городах, которых нет уже. Родилась в Сталинграде, училась в Ленинграде, потом с мужем какое-то время в Свердловске жила.

Ее папа построил стадион «Ротор», там есть медная мемориальная доска, которую часто воруют. Семья была спортивная. Баскетбол, легкая атлетика, конная выездка.

В Ленинграде окончила химико-фармацевтический факультет.

— Можете себе представить? Удивительная была жизнь там. Театры, кино. В очереди за сосисками стояла за Райкиным. Только я две брала, а он два кило, улыбается она.

— А в 63-м, по окончании, направление сюда получила. Сначала обрадовалась: буду униженных и оскорбленных учить химии и лечить.

— А потом?

— А потом не очень. Зима пришла. Помните, как в «Зоне» капитан Егоров привез сюда себе жену из Сочи, она проснулась, а в умывальнике в квартире вода замерзла? Очень точный эпизод. Развешивать нюни было нельзя, мы понимали, что только сам, сам можешь здесь конструировать вокруг себя ощущения. Помню, из Малиновки в Ропчу на каблуках вечером в клуб. Выходишь после работы и идешь. Там потанцуешь — и в обратный путь. Как раз к утру будешь.

— С провожатыми, естественно?

— Ну, милый мой. Молчи, грусть. Характер был — атомный. За офицера я замуж никогда не хотела… Хотя и был офицер. И не офицер был. Я девушка озорная, горячая. А выбирать тут никогда особо-то не из кого было. Все бравые уж расхватаны. У меня же казацкие кровя. Дедушка говорил: тебя только красноармейским штыком к двери пригвоздить, тогда ты жена будешь. Вот я и бегала какое-то время туда-сюда.

— То есть химии-то не было, чтобы унесло вот?

Она помолчала.

— За доброту, пожалуй, открытость, верность вышла. Он инженер был. Лесной промышленности. В первую брачную ночь посадил на бульдозер и как дал по лесным ухабам, чтоб, говорит, знала, за кого замуж вышла.

Над крышей сарая прошел тепловоз. Пес звякнул цепью.

Людмила Петровна, как кошку, погладила левую руку.

— Веселье было знаешь когда? Когда пила.

— Простите?

— А что ты удивляешься? Я — фармацевт главный. Все таблетки-лекарства у меня под замком, спирт. Вот тогда был, как тут говорили, сеанс.

В ее устах это звучало необычно. Это такое роскошество — не пользоваться до поры словом, когда ты умеешь им пользоваться. Оно как будто концентрируется в тебе и произнесенное, теплое, как парок изо рта, означает гораздо больше, чем у иных целая тирада.

— А муж что же?

— Он очень порядочный был человек. Ой, милый мой, тут такое было, все не рассказать. Скальпы снимали с людей, и головы отрезали, в футбол ею на Иоссере играли. Туда чуть ли не танки хотели уже вводить. А от алкоголизма лечила офицеров. Вроде резко нельзя прекращать, и на постепенные нужды мне давали, допустим, ящика два. Кто кого лечил?- произносит на вдохе.

По шиферной крыше дальнего сарая скатилось и упало в траву поспевшее яблоко.

— Это был ошеломительный мир, и столько вмещалось в то время и плохого, и хорошего. Сейчас при всем желании это невозможно: пространство осталось вроде бы то же, а время спрессовалось или скукожилось. Не понять. Столько мы тогда успевали.

— Да, Довлатов вот кучу писем родне писал, стихи пачками, а еще умудрялся на губе сидеть, на вышке стоять.

— Вот-вот. В середине восьмидесятых где-то в журнале «Родина» опубликовали отрывки с письмами под единым названием «Зона». Название меня заинтересовало. Я прочла и удивилась. Это же про наши места. И не просто места, а люди, упомянутые в повести, я с ними работала. Капитан Прищепа, дядя Леня Токарь, инспектор самообороны Торопцев на Ропче, который сказал Довлатову, когда тот выпускался из школы надзорсостава: «Запомни, сынок. Можно спастись от ножа, можно блокировать топор. Можно все, но если можно бежать — беги и не оглядывайся». Вот они прямо вчера еще были живые. Капитана Прищепу я довольно хорошо знала, мы даже выпивали вместе в компании. Он такой и был. И вообще, вроде бы вещь художественная, а там почти все правда. От этого художественное становится в сто крат эмоциональнее, что ли.

По-над крышей прошел товарняк.

Людмила Петровна идет колдовать в свой маленький огород, говорит через забор.

— Терпеть не могла эту землю, работу на ней. А муж любил. И вот теперь меня будто подменили. Не умею, а копаюсь все равно. Я как бы извиняюсь, что ли, перед ним?

Муж Людмилы Петровны, два срока единогласно и безоговорочно избиравшийся главой администрации поселка Чиньяворык, проложил по улицам асфальт, построил несколько домов, реконструировал школу.

— А где же клуб, который сооружал Довлатов? — интересуюсь у нее.

— Сгорел, — говорит. И, поразмыслив, добавляет: — Сегодня годовщина. Одна железяка осталась, в которую когда-то афишу вставляли.

Я отыскал железяку. Над пустой рамой четыре металлические буквы: «кино».

«…И все же я благодарен судьбе за эти годы. Впервые я затормозил и огляделся. Впервые обмер, потрясенный глубиной и разнообразием жизни. Впервые подумал:
“Если я не замечал этого раньше, то сколько же человеческого горя пронеслось мимо?!” То, что мне казалось важным, отошло на задний план. То, что представлялось малосущественным, заслонило горизонт… Я понял — человек способен на все, и в дурном, и в хорошем. Я понял, ад — это мы сами. Только не хотим этого замечать. И еще я узнал самое главное. То, ради чего стоило пережить эти годы. Я узнал, что в мире царит равновесие. Кошмарное и замечательное, смешное и печальное — тянутся в единой упряжке. Я убедился, что люди носят маски. Маски бывают самые разные. Маска набожности и маска долготерпения. Маска учтивости и маска любви. Маска совести, юмора, интеллекта. Эти маски приросли к нашим лицам. Но я-то знал — сутки лесоповала, и двадцать веков цивилизации бесследно улетучатся. И останется человек без маски, твой двойник.

Лагерь навязал мне целый ряд простых, оскорбительных истин:
Всегда готовься к худшему — не ошибешься. Забудь о человечности. Этот фрукт здесь не растет. Не унижайся до просьб. Бери, если можешь, сам, а если — нет, то притворяйся равнодушным. Не бойся смерти. Пока мы живы, смерти нет. А смерть придет, мы будем далеко. Верь одному себе. И то не до конца. А главное, всегда бей первым».

С языка коми «Чиньяворык» переводится как «бревенчатый длинный сарай, стоящий на берегу реки, для сушки рыбы». Именно в это поселок медленно, но верно превращается.

Зоны, которые описывал Сергей Довлатов, в которых служил, почти все сегодня поросли репьем и крапивой. Нет, не то чтобы стало меньше в стране преступлений, просто везти сюда заключенных нерентабельно, сами колонии не отвечают международным стандартам, тюремному ГОСТу. Да и делать здесь уже, по сути, нечего: чтобы открыть производство — необходимы вложения, а это, как говорит мой новоиспеченный чиньяворыкский приятель Сережа Бузон, ссыкотно.

Лес, до которого можно было легко и бесплатно добраться, за семьдесят с лишним лет поредел; чтобы добывать дальний, таежный, нужны дороги, прочая инфраструктура.

— Понимаешь, все какое-то временное, — говорит Серега Бузон.

У Сереги пятерни — как листы шифера, он употребляет много слов, запрещенных Госдумой.

Судьба Сереги для здешних мест статистически банальна. Получил пятерку, сел, вышел, осел. Впрочем, нет. Присутствует в его истории и налет блатного романтизма.

— У меня жена мусор, — говорит он, почти рисуясь. — Я с одной стороны колючки был, она — с другой. Познакомились, то-се. Я и остался. Сын одиннадцатый класс окончил, дочь — три года. Самая крепкая семья знаешь какая?

Ответа он и не ждет.

— Такая, где полгода жену не видишь. Вот я, например. Полгода зимник к Белому морю прокладываю. Мерзну, коченею, зато полмиллиона получу, приезжаю — праздник че ты. А скоро вообще дадут сертификаты, и мы отсюда свалим.

«Сертификат» в этих местах управляющее, обнадеживающее, самое сладкое слово. По госпрограмме каждый северный житель имеет право получить такой сертификат на жилье и уехать куда ему заблагорассудится, навстречу лучшей жизни.

Правда, для этого нужно, чтоб ты жил в некой халабуде и непременно в какой-либо выдающейся северной дыре. Вот поэтому и скупают тут рухлядь сторонние. Поживут год-два, а еще фиктивно разведутся.

— Тошнота кругом. Вишь, все спутниковых антенн понавешали, щели в полу, как у Довлатова сказано, — собак можно через них в дом приглашать, зато — «Триколор».

Серега каждый вечер подшофе, предлагает мне почему-то оказать могилку зека в тайге, за которой кто-то ухаживает.

— Тут кругом одни могилы. Я с тестем стал в подполе погреб рыть года четыре назад — череп выкопал, кости. Между прочим, человечьи.

— А где же все надзирательские вышки? — интересуюсь.

— Где, где. Щас скажу. Спилили, ты че. Они ж на балансе были. Зоны загнулись. Представляешь, только в Чиньяворыке когда-то содержалось больше тысячи человек. А теперь — 140. И типа в колонии-поселении вышки не нужны.

Подполковник Роман Александрович Деменков эти сведения подтверждает:

— До недавнего времени ставили заключенных из колоний-поселений на эти вышки, чтоб следили за порядком. Пришла директива, что мы делегируем административные полномочия заключенным. Пришлось снести.

В последнее перед отъездом утро, на рассвете через покинутые бараки, где косые на петлях двери, иду к Сереге попрощаться. Он, сонный, курит и прячет по-зоновски огонек в кулак. На кулаке его наколка — неудачно сведенное имя. Туман слоями лежит над тайгой. Проходящие мимо женщины интересуются: а чего это мы уже два дня тут снимаем?

— Кино, — хрипло говорит Бузон.

— Ага, снимите мусор наш, мэрша вообще прифигела — бараки на дрова продает, а мусор потом не убирает. И посмотрите, сколько развелось собак.

— Да вообще, — напирает Серега. — Зажрались. Волкодавы им уже не блюдо, а коза не барышня. Совсем обнаглел человек, — паясничает он.

Потом говорит:
— А правда, собак есть вообще перестали, и козы приобрели на морды нагловатый оттенок, не пялит их никто.

Мы идем с Серегой к реке, через нее кривенький мостик. Кочегар дядь Боря, с которым общались вчера, удит хариуса. Там, за мостом, где когда-то был выводной коридор и Довлатов водил по нему особо опасных на работу, теперь картофельные поля. Все цветет, щебечут птицы.

— Знаешь, че я тебе скажу. Все идет как идет. Думаю, сегодня тут Довлатов не поживился бы ни строчкой. Не о чем писать. Серятина, блин, одна. Характеров нет. Какие это, слышь, преступники. Не злодеи, а шелупонь.
Мы переходим мост.

На тропинке юродивый Вова. Он поднимает пласты цветущего, разогретого солнцем парного клевера и зажмуривается.

— Другая, совсем другая жизнь, — бубнит он. Шумно вдыхает и зажмуривает опять глаза.

Когда мы, набрав штук шесть белых, возвращаемся обратно, Вова сидит у моста и задумчиво говорит:

— Стоит корова на лугу и писиет. Вот так и человек: живет, живет да помрет.

Источник

pNa

Оставьте комментарий