Человек и его время. К 100-летию со дня рождения Л. А. Финка

14095855_1262112023799141_2566058647080881307_n

Марта, Марта, надо ль плакать,

Если Дидель ходит в поле,

Если Дидель свищет птицам

И смеется невзначай?

Лев Адольфович очень любил Багрицкого. До самой старости сохранил к нему трепетное и юношески нежное отношение. Особенно – к «Птицелову». И особенно к этой – последней – строфе. Странный, как бы выбивающийся из контекста вопрос. И следом за ним дата – 1918.

На это почти оксюморонное сочетание он обратил когда-то наше студенческое внимание, предлагая задуматься (так и говорил обычно: «Давайте задумаемся!»), почему в тревожном 18-м году Эдуард Багрицкий, в недалеком будущем автор «Смерти пионерки» и «Думы про Опанаса», пишет такие отвлеченноромантические стихи, словно не замечая, как ломается и рушится мир вокруг. Он умел и любил подмечать такие кажущиеся противоречия, чтобы потом найти в них особую внутреннюю логику, невидимую поверхностному взгляду, но открывающуюся тому, кто готов читать и думать, вживаясь в художественный мир автора.

Наверное, не случаен интерес к парадоксам и противоречиям. Собственная жизнь Финка и его личность, его характер тоже несут на себе эту печать – сочетания несочетаемого, стечения странных обстоятельств. Человек на редкость цельный, казалось бы, совершенно монолитный, он на самом деле был далеко не однозначен и порой удивлял неожиданными словами и поступками.

Эти противоречия заложены в том странном и страшном XX веке, в который вместились 82 года его жизни. Финк, как и многие другие люди его поколения и его судьбы, прожил несколько жизней, которые самым причудливым образом сложились в итоге в одну. Своим мемуарам он предпослал четверостишие из Ярослава Смелякова:

Пусть читают наши люди,

веселясь и морща лбы,

эту книгу многих судеб,

и одной – моей – судьбы.

Отсюда же взялось и название – «И одна – моя – судьба». Одна судьба среди множества других, таких же. Одна-единственная, неповторимая. Но, словно под копирку, повторяющая многие и многие – миллионы – судеб того времени… Точнее – тех времен, потому что это только сейчас и только совсем молодым людям кажется, что было некое условное целое под названием «XX век», или «советская власть», или «коммунизм». На самом деле те 100 лет, как и любые другие, тянулись долго, отмеренные и изменениями в жизни всей страны, и протяженностью каждой отдельной человеческой жизни. И каждое десятилетие было не похоже ни на предыдущее, ни на последующее.

Как писал Александр Кушнер, «времена не выбирают, в них живут и умирают»:

…Что ни век, то век железный.

Но дымится сад чудесный,

Блещет тучка; обниму

Век мой, рок мой на прощанье.

Время – это испытанье.

Не завидуй никому.

Крепко тесное объятье.

Время – кожа, а не платье.

Глубока его печать.

Словно с пальцев отпечатки,

С нас – его черты и складки,

Приглядевшись, можно снять.

Финк, как мало кто другой, был человеком своих времен, не отринув испытания, не пытаясь стереть «отпечатки». Он вполне осознанно стремился вписаться в отведенное ему время, в свою эпоху, понять и принять ее. Но при этом остаться самим собой.

14079461_1262109827132694_6451744744738342774_n

Я застала его уже на пороге 60-летия. Первое впечатление отнюдь не было восторженным: невысокий лысый толстяк, увалень с неизменным большим портфелем. Мы прозвали его Винни-Пухом. Впрочем, это насмешливое отношение продолжалось недолго. Довольно быстро выяснилось, что он строг и вовсе не склонен миндальничать с нами, наглыми и самоуверенными четверокурсниками. Никакого заигрывания, никакой попытки «заинтересовать», «привлечь», никаких «педагогических приемов». Однако уже через несколько лекций (а читал он нам поначалу небольшой и вроде бы необязательный спецкурс с тоскливым названием «Методология и методика литературно-художественной критики») мы были покорены и его лекторской манерой, и – главное – той глубиной, масштабностью мышления, той свободой обращения с материалом, каких мы до него не видели и не слышали. Это потом его усилиями соберется блестящая кафедра, а тогда он был первый и единственный.

Еще в студенческие годы меня впервые поразило несоответствие. Вот эта самая внешняя строгость, не допускавшая опозданий, разговоров, невнимания, жесткая логика течения лекции, отчетливость идеологических формул (середина 70-х, чего вы хотите!). Это с одной стороны. А с другой – когда он читает стихи, а он действительно их хорошо читал, у него вдруг очки запотевают и нет-нет – дрогнет голос.

14045935_1262113047132372_5280188438911930786_n

Лицо к тому времени уже обрело те черты, которые знакомы многим, и словно бы слилось с массивными очками, за которыми почти не видно глаз. Мне кажется, он, возможно, подсознательно, прятал глаза. Даже фотографировался в то время почти всегда в очках, словно в маске. Но стоило ему эти очки снять, и лицо преображалось, потому что глаза совсем не были ни строгими, ни суровыми. Взгляд был все тем же мягким, теплым, немного насмешливым, как на юношеских фотографиях. Правда, фотографии эти мне довелось увидеть спустя много лет, когда уже писались мемуары, когда он отменил свой внутренний запрет на воспоминания о прошлом.

Вот юноша второй половины 30-х годов. Единственный сын интеллигентных и небедных родителей, талантливый мальчик, мечтающий о блестящей карьере и уверенно идущий к ней: окончен институт, впереди аспирантура в самом престижном вузе страны – МИФЛИ, а за плечами уже лет шесть журналистского стажа (с 15 лет работал в областной пионерской газете «Всегда готов!» – да-да, была тогда детская газета в нашем городе), вхож в круг куйбышевских литераторов, написал книгу о Багрицком. К тому же только что женился и был счастлив своей любовью. В общем, баловень судьбы, который вплоть до 22 лет ни на минуту не усомнился в разумности и правильности той эпохи, в которой ему выпало жить.

Думать, сомневаться и разбираться во всем ему пришлось уже в следующей своей жизни – в тюрьме и лагере. Сегодня даже школьники знают про ГУЛАГ и про сталинские репрессии. Знать-то мы знаем. Понимаем ли? Мне какая-то доля понимания открылась, когда я впервые увидела лагерную фотографию. Не так много времени прошло с того счастливого снимка на пороге большой жизни. Но глаза, выражение лица, внутреннее состояние – все другое. За плечами этого усталого человека (ему здесь только 30) – два года следственной тюрьмы, все ужасы этапа и шесть лет лагеря. Это совсем другая жизнь, с другими правилами, с другой логикой. И он научился жить по этим правилам и по этой логике, сохраняя свой внутренний мир, в котором по-прежнему главенствовала литература. Только уже не как профессия (в лагере профессии были совсем другие), а как прибежище для уставшей души, как лекарство от безумия.

Когда настала оттепель, настало главное время для Финка. Он принадлежит к более старшему поколению, но на самом деле по духу, по убеждениям, по характеру он настоящий шестидесятник. Он искренне и безоговорочно поверил в оттепельные идеи, в доклад о культе личности и в XX съезд партии. Финк из той категории людей, кому неведом скепсис, но зато им обязательно нужен высокий идеал, в который можно верить и которому можно служить, не кривя душой. Романтик по натуре, он всей душой откликнулся на романтические утопии эпохи. Тогда, правда, никто еще не догадывался, что это были утопии.

Эта вера помогла вернуться в профессию, защитить в течение десяти лет сначала кандидатскую, а потом докторскую диссертацию, трудно отвоевывать право преподавать. Справка о реабилитации, конечно, была, но для партийных начальников зек оставался зеком. А страсть к преподаванию была столь же сильна, как и страсть к литературе. Да, в общем, это и понятно: читать книги, думать о них и не делиться своими мыслями с другими – невозможно, бессмысленно. А Финк был по самой сути своей просветитель. Во всех смыслах этого слова. Он, подобно великим мыслителям XVIII века, верил в могущество знания и в великую силу искусства, в его способность воспитывать в человеке лучшие, достойнейшие свойства души.

14088545_1262109697132707_6589546796000596541_n

На излете оттепели, как раз в августе 1968-го, вышла его книга «Острее видеть добро и зло» о нравственных приоритетах в литературе и жизни общества. Бит был за эту книгу жестоко, но выстоял и не отрекся от общечеловеческих ценностей, в отстаивании которых видел и главную задачу литературы, в которой особо ценил воспитательную функцию, и свое собственное призвание как педагога. Это сегодня словосочетание «общечеловеческие ценности» кажется банальным, устаревшим. Тогда же оно звучало как протест против пресловутой «партийности» и, по сути дела, воспринималось как «буржуазный гуманизм» в противовес гуманизму пролетарскому.

Нет, Финк ни в коем случае не был диссидентом. Он был и оставался всю жизнь убежденным марксистом. Но никогда не был пустым догматиком. Потому что живое литературное слово для него всегда было важнее и интереснее любых идеологических формул.

Перестройку он воспринял радостно, как спасение, как возврат бурной творческой энергии 60-х, которая поутихла, поугасла в годы застоя, но не исчезла совсем. Даже непростые 90-е годы были ему интересны. Он неустанно писал – рецензии, публицистические статьи. Даже в самые последние годы, больной и физически немощный, интеллектуально он был невероятно активен. И, что важно, в нем не было ни растерянности, ни попытки «остановить мгновенье». Его радовала смена времен. И даже в последние месяцы жизни он не тосковал по прошлому, не оглядывался назад, а жил здесь и сейчас, отзываясь на все вызовы времени.

***

Слово «столетие» гипнотизировало меня все то время, что я писала этот текст. Мне хотелось поделиться какими-то живыми впечатлениями о человеке, которого мне посчастливилось знать достаточно долго, у которого я училась и продолжаю учиться до сих пор. И в то же время я помню, что есть достаточно много людей, для которых Финк почти доисторическая фигура – просто имя в сочетании со словами «столетний юбилей». Поэтому все-таки напомню: Лев Адольфович Финк (1916 – 1998), доктор филологических наук, заведующий кафедрой русской и зарубежной литературы Самарского государственного университета (1975 – 1996), заслуженный деятель науки РФ, почетный профессор Самарского государственного университета, член ВТО, а затем СТД, член Союза советских писателей, член Союза журналистов, автор 11 книг о литературе и театре и нескольких сотен научных и публицистических статей. Один из самых ярких представителей ушедших в прошлое времен – трудных, порой страшных, но богатых людьми незаурядными. Людьми, которые не только в эти времена жили, но и сопротивлялись им, и воздействовали на них, чтобы сохранить и приумножить человеческое в человеке.

Татьяна Журчева 

Литературовед, театральный критик. Кандидат филологических наук, доцент Самарского университета, член СТД РФ.

Опубликовано в издании «Свежая газета. Культура», № 24 (102) за 2016 год

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *