Наследие:

Леонард Коэн уходит во тьму

29 декабря 2016

lech296ima_stranitsa_51_izobrazhenie_0001

2016 год был годом утрат, одной из самых горь­ких был уход Лео­нар­да Коэна. Сам­культ пуб­ли­ку­ет огром­ную ста­тью главре­да New Yorker Дэви­да Рем­ни­ка. Ста­тья была опуб­ли­ко­ва­на за три неде­ли до смер­ти Лео­нар­да.

Когда Лео­нар­ду Коэну было 25, он жил в Лон­доне, сидел в неотап­ли­ва­е­мой квар­тир­ке и писал груст­ные сти­хи. Он пере­би­вал­ся на грант в три тыся­чи дол­ла­ров от канад­ско­го Сове­та по искус­ству. Шел 1960 год, это было задол­го до того, как на Фести­ва­ле на ост­ро­ве Уайт он сыг­ра­ет перед 600 тысячя­ми зри­те­лей.

В те дни он был эта­ким джейм­си­ан­ским евре­ем, про­вин­ци­а­лом за гра­ни­цей, бежен­цем с мон­ре­аль­ской лите­ра­тур­ной сце­ны. Его семья была и извест­ной, и утон­чен­ной, а сам он отно­сил­ся к себе с неко­то­рой иро­ни­ей. Чело­век боге­мы, в Лон­доне он преж­де все­го купил машин­ку «Оли­вет­ти» и голу­бой плащ в Burberry. Еще не имея почти ника­кой ауди­то­рии, он чет­ко пони­мал, какую ауди­то­рию он хочет. В пись­ме к сво­е­му изда­те­лю он сооб­щал, что наме­рен адре­со­вать свое твор­че­ство «моло­дым интро­вер­там, влюб­лен­ным в любой ста­дии стра­да­ния, разо­ча­ро­ван­ным пла­то­ни­кам, потре­би­те­лям пор­но­гра­фии и мона­хам с воло­са­ты­ми рука­ми».

Со вре­ме­нем Коэну надо­е­ли лон­дон­ские тума­ны и серое небо. Англий­ский сто­ма­то­лог толь­ко что вырвал ему зуб муд­ро­сти. После дол­гих недель холо­да и дождя Коэн, ока­зав­шись в бан­ке, спро­сил кас­си­ра, отку­да у того такой глу­бо­кий загар. Кас­сир отве­тил, что он толь­ко что вер­нул­ся из поезд­ки в Гре­цию. И Коэн купил билет на само­лет.

Вско­ре после это­го он при­зем­лил­ся в Афи­нах, схо­дил на Акро­поль, напра­вил­ся в порт Пирей, сел на паром и выса­дил­ся на ост­ро­ве Гид­ра. Едва изжив лон­дон­ский озноб, Коэн ока­зал­ся в бух­те в фор­ме под­ко­вы, сре­ди людей, пью­щих холод­ную реци­ну и ужи­на­ю­щих жаре­ной рыбой в при­бреж­ных кафе, он запро­ки­ды­вал голо­ву и рас­смат­ри­вал сос­ны и кипа­ри­сы и беле­ные доми­ки, под­ни­ма­ю­щи­е­ся вверх по горе. Жизнь на Гид­ре была очень при­ми­тив­ной, неда­ле­ко ушед­шей от эпо­хи гре­че­ских мифов. Маши­ны были запре­ще­ны. Мулы тащи­ли воду по длин­ным лест­ни­цам, под­ни­ма­ю­щим­ся к домам. Зача­стую слу­ча­лись пере­ры­вы в элек­тро­снаб­же­нии. Коэн сни­мал жилье за 14 дол­ла­ров в месяц. Со вре­ме­нем он купил соб­ствен­ный беле­ный домик за 1500 дол­ла­ров бла­го­да­ря полу­чен­но­му от бабуш­ки наслед­ству.

Гид­ра дава­ла ту жизнь, о кото­рой Коэн меч­тал: пустые ком­на­ты, чистая стра­ни­ца, эрос после наступ­ле­ния тем­но­ты. Он при­об­рел несколь­ко керо­си­но­вых ламп и немно­го подер­жан­ной мебе­ли: рус­скую желез­ную кро­вать, стол для пись­ма, сту­лья, подоб­ные сту­льям, кото­рые писал Ван Гог. Днем он рабо­тал над эро­ти­че­ским фан­тас­ма­го­ри­че­ским рома­ном «Люби­мая игра» и сти­ха­ми, кото­рые вой­дут в сбор­ник «Цве­ты для Гит­ле­ра». То он прак­ти­ко­вал стро­гую само­дис­ци­пли­ну, то заби­вал на все. То постил­ся целы­ми дня­ми для боль­шей сосре­до­то­чен­но­сти, то бало­вал­ся нар­ко­ти­ка­ми, что­бы рас­ши­рить созна­ние: паль, «спид», кис­ло­та. «При­ход за при­хо­дом, — вспо­ми­нал он мно­го лет спу­стя, — я сидел на сво­ей тер­ра­се в Гре­ции, ожи­дая вот‑вот уви­деть Б‑га. Как пра­ви­ло, закан­чи­ва­лось это все тяже­лым похме­льем».

lech296ima_stranitsa_45_izobrazhenie_0001

Коэн игра­ет на гита­ре в таверне Дус­ко. Гре­ция, 1960.

Вре­мя от вре­ме­ни Коэн встре­чал кра­си­вую нор­веж­ку. Ее зва­ли Мари­ан­на Илен, она вырос­ла в деревне в окрест­но­стях Осло. Ее бабуш­ка гово­ри­ла ей: «Ты встре­тишь муж­чи­ну, кото­рый гово­рит золо­тым язы­ком». Она дума­ла, что уже встре­ти­ла — Аксе­ля Йен­се­на, рома­ни­ста из Нор­ве­гии, писав­ше­го в тра­ди­ци­ях Дже­ка Керу­а­ка и Уилья­ма Бер­ро­уза. Она вышла за него замуж, и у них родил­ся сын, малень­кий Аксель. Йен­сен, одна­ко, не был посто­ян­ным мужем, и к тому вре­ме­ни, когда их сыну испол­ни­лось четы­ре меся­ца, он был уже, как гово­ри­ла Мари­ан­на, «опять за гора­ми» с дру­гой жен­щи­ной.

Одним весен­ним днем Илен со сво­им малы­шом отпра­ви­лась в мага­зин и кафе. «Я была в мага­зине, соби­ра­лась поло­жить в свою кор­зин­ку бутыл­ку воды и бутыл­ку моло­ка, — вспо­ми­на­ла она деся­ти­ле­тия спу­стя, высту­пая на нор­веж­ском радио, — а он сто­ял в двер­ном про­еме, закры­вая собой солн­це». Коэн при­гла­сил ее при­со­еди­нить­ся к нему и его дру­зьям. Он был в шта­нах хаки, кедах, рубаш­ке с зака­тан­ны­ми рука­ва­ми и кеп­ке. По сло­вам Мари­ан­ны, он «излу­чал огром­ное состра­да­ние ко мне и мое­му ребен­ку». Он совер­шен­но пле­нил ее. «Я чув­ство­ва­ла это всем телом, — вспо­ми­на­ла она. — На меня сни­зо­шла какая‑то необык­но­вен­ная лег­кость».

Коэн уже тогда поль­зо­вал­ся успе­хом у жен­щин и будет поль­зо­вать­ся еще боль­шим. Тру­ба­дур печа­ли, «крест­ный отец уны­ния», как его поз­же назо­вут, Коэн часто нахо­дил облег­че­ние в жен­ских объ­я­ти­ях. В моло­до­сти он похо­дил на Майк­ла Кор­леоне — с тем­ны­ми мин­да­ле­вид­ны­ми гла­за­ми, чер­но­во­ло­сый, слег­ка суту­лый, — но обхо­ди­тель­ность и хоро­шо под­ве­шен­ный язык состав­ля­ли его оба­я­ние. В три­на­дцать лет он про­чел кни­гу по гип­но­зу и решил испро­бо­вать свои новые зна­ния на дом­ра­бот­ни­це — и она сня­ла одеж­ду. В после­ду­ю­щие годы дале­ко не все так лег­ко под­па­да­ли под его оба­я­ние. Нико отши­ла его, а Джо­ни Мит­челл, побы­вав­шая его любов­ни­цей, про­гна­ла его как «буду­ар­но­го поэта», пред­по­чтя остать­ся дру­зья­ми. Но это были исклю­че­ния.

Лео­нард начал про­во­дить все боль­ше и боль­ше вре­ме­ни с Мари­ан­ной. Они ходи­ли на пляж, зани­ма­лись любо­вью, вели хозяй­ство. Одна­жды, когда они были не вме­сте — Мари­ан­на и Аксель отпра­ви­лись в Нор­ве­гию, а Коэн — в Мон­ре­аль, наскре­сти немнож­ко денег, — он отпра­вил ей теле­грам­му: «У меня есть дом, все, что мне нуж­но, — это моя жен­щи­на и ее сын. Люб­лю, Лео­нард».

lech296ima_stranitsa_46_izobrazhenie_0001

Мари­ан­на Илен в пор­ту Гид­ра. Гре­ция, 1962 г.

Вре­ме­на­ми они рас­хо­ди­лись, вре­ме­на­ми ссо­ри­лись и рев­но­ва­ли. Когда Мари­ан­на выпи­ва­ла, она мог­ла впа­дать в дикую ярость. И с обе­их сто­рон были изме­ны. («Боже пра­вый, все девуш­ки меч­та­ли о нем, — вспо­ми­на­ет Мари­ан­на. — Мож­но даже ска­зать, я была на гра­ни само­убий­ства из‑за это­го».)

В сере­дине 1960‑х, когда Коэн начал запи­сы­вать свои пес­ни и заво­е­вы­вать миро­вое при­зна­ние, Мари­ан­на была извест­на его поклон­ни­кам в этой клас­си­че­ской роли — роли музы. Зна­ме­ни­тая фото­гра­фия, на кото­рой Мари­ан­на, завер­нув­шись в поло­тен­це, сидит за сто­лом в доме на Гид­ре, укра­си­ла зад­нюю облож­ку вто­ро­го коэнов­ско­го аль­бо­ма — «Пес­ни из ком­на­ты». Но после того, как они были вме­сте восемь лет, отно­ше­ния поти­хонь­ку рас­кле­и­лись — «рас­сы­па­лись как пепел», сфор­му­ли­ро­вал Коэн.

Коэн про­во­дил все боль­ше вре­ме­ни вда­ли от Гид­ры, зани­ма­ясь сво­ей карье­рой. Мари­ан­на и Аксель какое‑то вре­мя оста­ва­лись на ост­ро­ве, потом отпра­ви­лись в Нор­ве­гию. Впо­след­ствии Мари­ан­на вновь вышла замуж. Но жизнь была нелег­кой, в част­но­сти, у Аксе­ля были посто­ян­ные про­бле­мы со здо­ро­вьем. Фана­ты Коэна зна­ли о Мари­анне толь­ко то, что она была кра­са­ви­цей и что ее кра­со­та вдох­но­ви­ла Коэна на такие пес­ни, как «Bird on the Wire,» «Hey, That’s No Way to Say Goodbye» и, глав­ное, «So Long, Marianne». Они с Коэном про­дол­жа­ли общать­ся. Когда он высту­пал с кон­цер­та­ми в Скан­ди­на­вии, она при­хо­ди­ла к нему за кули­сы. Они обме­ни­ва­лись пись­ма­ми и имей­ла­ми. Упо­ми­ная о сво­ем романе в раз­го­во­ре с жур­на­ли­ста­ми или дру­зья­ми, они все­гда отзы­ва­лись друг о дру­ге с неж­но­стью.

В июле это­го года Коэн полу­чил имейл от Яна Хри­сти­а­на Мол­ле­ста­да, близ­ко­го дру­га Мари­ан­ны. Мол­ле­стад сооб­щал, что Мари­ан­на боль­на раком. В послед­ний раз, когда они обща­лись, Мари­ан­на ска­за­ла Коэну, что про­да­ла свой дом на бере­гу, что­бы обес­пе­чить уход за Аксе­лем, но не упо­мя­ну­ла, что боль­на. Теперь же выяс­ня­лось, что ей оста­лось жить все­го несколь­ко дней. Коэн тут же отве­тил:

Ну что ж, Мари­ан­на, при­шло вре­мя, когда мы дей­стви­тель­но ста­ли так ста­ры, что наши тела раз­ва­ли­ва­ют­ся, и я думаю, что вско­ре после­дую за тобой. Знай, что я так близ­ко стою за тобой, что сто­ит тебе про­тя­нуть руку, и ты дотро­нешь­ся до моей. Ты зна­ешь, что я все­гда любил тебя за твою кра­со­ту и муд­рость, и мне не нуж­но ниче­го более гово­рить об этом, пото­му что ты и так все об этом зна­ешь. А теперь я про­сто хочу поже­лать тебе очень хоро­ше­го путе­ше­ствия. До сви­да­ния, ста­рый друг. Бес­ко­неч­ная моя любовь, уви­дим­ся по доро­ге.

Через два дня Коэн полу­чил имейл из Нор­ве­гии:

Доро­гой Лео­нард, Мари­ан­на тихо умер­ла во сне вче­ра вече­ром. Она умер­ла в окру­же­нии близ­ких дру­зей и была совер­шен­но спо­кой­на. Ваше пись­мо при­шло, когда она еще мог­ла гово­рить и сме­ять­ся и нахо­ди­лась в пол­ном созна­нии. Когда мы про­чли его ей, Мари­ан­на улыб­ну­лась так, как толь­ко она одна уме­ла улы­бать­ся. На сло­вах, что Вы сто­и­те за нею на рас­сто­я­нии вытя­ну­той руки, она под­ня­ла руку. Тот факт, что Вы зна­е­те о ее состо­я­нии, при­нес ей глу­бо­кое уми­ро­тво­ре­ние. А Ваше бла­го­сло­ве­ние на даль­ней­ший путь при­да­ло ей допол­ни­тель­ные силы. <…> В ее послед­ний час я дер­жал ее за руку и тихонь­ко напе­вал «Bird on the Wire», а она дыша­ла так лег­ко. А перед тем как вый­ти из ком­на­ты, после того как ее душа выле­те­ла в окно в поис­ках новых при­клю­че­ний, мы поце­ло­ва­ли ее в лоб и про­шеп­та­ли Ваши бес­смерт­ные сло­ва: «Пока, Мари­ан­на», «So long, Marianne»…

161017_r28842_rd-903x1200-1476123800

Лео­нард Коэн в сво­ем доме. Лос-Анже­лес, сен­тябрь, 2016 г.

Лео­нард Коэн живет на вто­ром эта­же скром­но­го дома в Мид‑Вилшире, мно­го­на­ци­о­наль­ном, негла­мур­ном рай­оне Лос‑Анджелеса. Ему 82 года. В 2008 – 2013 годах он почти посто­ян­но кон­цер­ти­ро­вал. Крайне мало­ве­ро­ят­но, что здо­ро­вье поз­во­лит ему про­дол­жать в том же духе. В октяб­ре у него выхо­дит новый аль­бом — «You Want It Darker», про смерть и про Б‑га, но при этом смеш­ной, одна­ко дру­зья и коллеги‑музыканты гово­рят, что очень уди­вят­ся, если уви­дят его на сцене вновь, раз­ве что в очень огра­ни­чен­ном мас­шта­бе: один кон­церт или, мак­си­мум, несколь­ко выступ­ле­ний на одной пло­щад­ке. Когда я напи­сал ему и при­гла­сил на ужин, Коэн отве­тил, что он более или менее «при­ко­ван к бара­ку».

Недав­но один за самых частых гостей Коэна и мой дав­ний друг про­фес­сор лите­ра­ту­ры Роберт Фаг­ген при­вел меня к нему в дом. Фаг­ген позна­ко­мил­ся с Коэном два­дцать лет назад в про­дук­то­вом мага­зине у под­но­жия горы Бал­ди, самой высо­кой горы хреб­та Сан‑Габриэль в полу­то­ра часах езды на восток от Лос‑Анджелеса. Они оба жили почти на вер­шине горы: Боб в сво­ей хижине писал о Фро­сте и Мел­вил­ле и ездил вниз пре­по­да­вать в кол­ле­дже Клермон‑МакКенна, Коэн был мона­хом в дзен‑буддистском мона­сты­ре. Фаг­ген поку­пал мяс­ную нарез­ку и вдруг услы­шал зна­ко­мый бас на дру­гом кон­це мага­зи­на. Загля­нув в про­ход меж­ду стел­ла­жа­ми, он уви­дел невы­со­ко­го эле­гант­но­го чело­ве­ка с обри­той голо­вой, кото­рый увле­чен­но обсуж­дал с про­дав­цом раз­но­вид­но­сти кар­то­фель­но­го сала­та. Что каса­ет­ся музы­каль­ных позна­ний Фаг­ге­на, то он куда луч­ше раз­би­рал­ся в Мале­ре, чем в совре­мен­ной попу­ляр­ной музы­ке. Но при этом он был поклон­ни­ком Коэна и подо­шел к нему пред­ста­вить­ся. С тех пор они все­гда были близ­ки­ми дру­зья­ми.

Коэн при­нял нас, сидя в боль­шом голу­бом меди­цин­ском крес­ле, что облег­ча­ло боль в спине от ком­прес­си­он­ных пере­ло­мов. Он был очень худ, но по‑прежнему кра­сив, с шап­кой седых волос и прон­зи­тель­ны­ми тем­ны­ми гла­за­ми. На нем был хоро­шо сши­тый темно‑синий костюм — он и в 1960‑х носил костю­мы, ворот­ник рубаш­ки был зако­лот булав­кой. Он про­тя­нул нам руку — как учти­вый гла­ва мафии, ото­шед­ший от дел.

«При­вет, дру­зья, — ска­зал он. — Будь­те доб­ры, при­са­жи­вай­тесь пря­мо здесь». По срав­не­нию с его глу­бо­ким голо­сом Том Уэйтс зву­чит как Эдди Кенд­рикс.

И затем, пря­мо как моя мама, он пред­ло­жил нам, веро­ят­но, все, что име­лось у него на кухне: воду, сок, вино, кусо­чек куроч­ки, тор­тик, «а может быть, что‑нибудь еще». За те часы, что мы про­ве­ли вме­сте, он неод­но­крат­но пред­ла­гал мне раз­ные закус­ки, неиз­мен­но очень любез­но. «Не хоти­те ли сыра и оли­вок?» — вряд ли вы услы­ши­те такое от Экс­ла Роуза. «Может быть, вод­ки? Ста­кан моло­ка? Шнап­са?» И как и в слу­чае с моей мамой, ино­гда луч­ше согла­шать­ся. Один раз мы зака­за­ли чиз­бур­ге­ры со все­ми воз­мож­ны­ми ингре­ди­ен­та­ми из Fatburger на той же ули­це, в дру­гой раз — гефи­л­те фиш с хре­ном.

Мари­ан­на умер­ла несколь­ко недель назад, и Коэн все удив­лял­ся, как это его пись­мо — имейл уми­ра­ю­щей подру­ге — мол­ние­нос­но рас­про­стра­нил­ся, по край­ней мере в сре­де его поклон­ни­ков. Он не наме­ре­вал­ся делать свои чув­ства досто­я­ни­ем пуб­ли­ки, но когда один из бли­жай­ших дру­зей Мари­ан­ны в Осло попро­сил раз­ре­ше­ния опуб­ли­ко­вать его пись­мо, он не стал воз­ра­жать. «Раз уж есть пес­ня, кото­рая упо­ми­на­ет­ся в этом пись­ме, и есть исто­рия… Про­сто такая тро­га­тель­ная исто­рия. Так что в этом смыс­ле я не про­тив», — ска­зал он.

Как и для любо­го чело­ве­ка в таком воз­расте, для Коэна под­счет утрат — это что‑то само собой разу­ме­ю­ще­е­ся. Он не столь­ко рас­стро­ен смер­тью Мари­ан­ны, сколь­ко захва­чен вос­по­ми­на­ни­я­ми о вре­ме­ни, про­ве­ден­ном вме­сте с ней. «На моем сто­ле появ­ля­лась гар­де­ния и бла­го­уха­ла на всю ком­на­ту, — гово­рит он. — В пол­день — малень­кий сэнд­вич. Все было так мило, мило».

Пес­ни Коэна про­ник­ну­ты темой смер­ти — но так было все­гда, с самых ран­них его тек­стов. Пол­ве­ка назад на сту­дии зву­ко­за­пи­си ему ска­за­ли: «Поме­няй что‑нибудь, чувак. Тебе не кажет­ся, что ты уже вырос из это­го?» Несмот­ря на про­бле­мы со здо­ро­вьем, у Коэна по‑прежнему совер­шен­но ясная голо­ва и он рабо­та­ет так же мно­го, как преж­де, под­чи­няя себя сол­дат­ской дис­ци­плине. Он вста­ет задол­го до рас­све­та и пишет. В малень­кой вто­рой гости­ной, где мы сиде­ли, была пара аку­сти­че­ских гитар, при­сло­нен­ных к стене, син­те­за­тор, два ноут­бу­ка и хит­ро­ум­ный мик­ро­фон для запи­си голо­са. По‑прежнему сотруд­ни­чая с Пэтом Лео­нар­дом и сыном Ада­мом, поль­зу­ю­щим­ся репу­та­ци­ей хоро­ше­го про­дю­се­ра, Коэн сде­лал боль­шую часть рабо­ты для аль­бо­ма «You Want It Darker» в этой гости­ной, отправ­ляя по имей­лу запи­сан­ные фай­лы сво­им това­ри­щам для даль­ней­шей дора­бот­ки. Воз­раст и пред­чув­ствие кон­ца созда­ют полез­ное, хотя и не совсем желан­ное, состо­я­ние покоя.

«В опре­де­лен­ном смыс­ле то суще­ство­ва­ние, кото­рое я сей­час веду, содер­жит гораз­до мень­ше отвле­ка­ю­щих момен­тов, чем любые дру­гие пери­о­ды моей жиз­ни, и пото­му поз­во­ля­ет мне рабо­тать более сосре­до­то­чен­но и после­до­ва­тель­но, чем рань­ше, когда я дол­жен был зара­ба­ты­вать на жизнь, выпол­нять функ­ции мужа и отца», — гово­рит Коэн. «Все эти отвле­ка­ю­щие фак­то­ры рез­ко сокра­ти­лись на дан­ном эта­пе. Един­ствен­ное, что меша­ет пол­ной твор­че­ской само­от­да­че, — это состо­я­ние мое­го тела».

«Как ни стран­но, — про­дол­жа­ет он, — с голо­вой у меня пока что все в поряд­ке. У меня есть мно­го ресур­сов, неко­то­рые под­го­тов­ле­ны мною лич­но, а неко­то­рые появи­лись слу­чай­но. Моя дочь со сво­и­ми детьми живет на пер­вом эта­же, мой сын — в двух квар­та­лах отсю­да. Так что я очень счаст­лив. У меня есть помощ­ник — пре­дан­ный и очень уме­лый. У меня есть такой друг, как Боб, и еще пара дру­зей, кото­рые суще­ствен­но обо­га­ща­ют мою жизнь. Так что в этом смыс­ле мне нико­гда не было луч­ше, чем сей­час. <…> На опре­де­лен­ном эта­пе, если вы по‑прежнему в сво­ем уме и у вас нет серьез­ных финан­со­вых затруд­не­ний, у вас появ­ля­ет­ся воз­мож­ность при­ве­сти свой дом в поря­док. Это, конеч­но, баналь­ность, но дей­ству­ет как мощ­ней­ший аналь­ге­тик, и это недо­оце­не­но. При­ве­де­ние дома в поря­док, если вы може­те это сде­лать, — один из самых бла­го­дат­ных видов дея­тель­но­сти, выго­ду от это­го слож­но пере­оце­нить».

Коэн вырос в после­во­ен­ном Мон­ре­а­ле. Его Мон­ре­аль был совер­шен­но не похож на Нью­арк Фили­па Рота или Бра­унс­вилл Аль­фре­да Кей­зи­на. Он жил в Вест­мон­те, пре­иму­ще­ствен­но англо­го­во­ря­щем рай­оне, где жили состо­я­тель­ные евреи. Муж­чи­ны в его семье, осо­бен­но по отцов­ской линии, были «дона­ми» еврей­ско­го Мон­ре­а­ля. По сло­вам Коэна, его дед «был, пожа­луй, самым вли­я­тель­ным евре­ем в Кана­де», осно­ва­те­лем цело­го ряда еврей­ских орга­ни­за­ций. После еврей­ских погро­мов в Рос­сий­ской импе­рии он помог мно­гим бежен­цам пере­пра­вить­ся в Кана­ду. Отец Лео­нар­да Натан Коэн воз­глав­лял семей­ный биз­нес — Freedman Company, зани­ма­ю­щу­ю­ся про­из­вод­ством одеж­ды. Его мама Маша про­ис­хо­ди­ла из семьи более новых имми­гран­тов. Она была неж­ная, депрес­сив­ная, «геро­и­ня Чехо­ва» по сво­е­му эмо­ци­о­наль­но­му спек­тру; по сло­вам Коэна, «она сме­я­лась и горь­ко пла­ка­ла». Отец Маши Соло­мон Клоницкий‑Клайн был круп­ным тал­му­ди­стом родом из Лит­вы, он соста­вил «Сло­варь иврит­ских омо­ни­мов». Лео­нард учил­ся в луч­ших уни­вер­си­те­тах, в том чис­ле в Уни­вер­си­те­те Мак­гил­ла и, прав­да недол­го, в Колум­бий­ском. Он нико­гда не отка­зы­вал­ся от предо­став­лен­ных роди­те­ля­ми жиз­нен­ных благ.

«У меня силь­но раз­ви­то родо­вое созна­ние, — гово­рит он. — Я вырос в сина­го­ге, кото­рую постро­и­ли мои пред­ки. Я сидел в тре­тьем ряду. Моя семья была очень почтен­ная. Они были хоро­ши­ми людь­ми, они были при­вет­ли­вы­ми людь­ми. Я нико­гда про­тив них не бун­то­вал».

Когда Лео­нар­ду было девять, умер его отец. И в этот момент, полу­чив первую в жиз­ни рану, Коэн впер­вые при­бег­нул к язы­ку как к неко­е­му свя­щен­но­дей­ствию. «У меня есть какие‑то вос­по­ми­на­ния о нем», — ска­зал Коэн и пове­дал исто­рию похо­рон его отца. Про­ща­ние с отцом про­хо­ди­ло в доме. «Мы спу­сти­лись по лест­ни­це, и гроб сто­ял в гости­ной». Вопре­ки еврей­ско­му обы­чаю гро­бов­щи­ки оста­ви­ли его откры­тым. Была зима, и Коэн поду­мал о могиль­щи­ках: труд­но, долж­но быть, копать про­мерз­шую зем­лю. Он смот­рел, как его отца опус­ка­ют в зем­лю. «Потом я вер­нул­ся домой, зашел в его каби­нет и нашел зара­нее завя­зан­ный галстук‑бабочку. Не знаю, зачем я это сде­лал, но я отре­зал одно кры­ло у этой бабоч­ки и напи­сал что‑то на лист­ке бума­ги — веро­ят­но, это была сво­е­го рода про­щаль­ная запис­ка отцу — и зако­пал это в ямке на зад­нем дво­ре — и кусо­чек гал­сту­ка, и запис­ку. По‑видимому, меня при­влек­ла риту­а­ли­за­ция это­го невоз­мож­но­го собы­тия».

Дяди Коэна поза­бо­ти­лись о том, что­бы Маша и ее двое детей, Лео­нард с сест­рой Эстер, не испы­ты­ва­ли финан­со­вых затруд­не­ний после смер­ти Ната­на. Лео­нард учил­ся и рабо­тал на литей­ном заво­де сво­е­го дяди — W. R. Cuthbert & Company, — отли­вая метал­ли­че­ские рако­ви­ны и тру­бы, и на фаб­ри­ке одеж­ды, где он при­об­рел навык, очень при­го­див­ший­ся ему в его карье­ре стран­ству­ю­ще­го музы­кан­та: уме­ние скла­ды­вать костю­мы так, что­бы они не мялись. Но, как он сам писал в сво­ем днев­ни­ке, он все­гда пред­став­лял себя писа­те­лем: «…в пла­ще, поно­шен­ная шля­па надви­ну­та на гла­за, взгляд напря­жен, в серд­це вся исто­рия чело­ве­че­ской неспра­вед­ли­во­сти, лицо слиш­ком бла­го­род­но для мести, про­гу­ли­ва­ет­ся ночью по сыро­му буль­ва­ру, у него бес­чис­лен­ное мно­же­ство поклон­ни­ков, две‑три кра­си­вые жен­щи­ны влюб­ле­ны в него, но без­на­деж­но».

При этом он совер­шен­но не думал ста­но­вить­ся рок‑звездой, он хотел быть имен­но писа­те­лем. Как пока­зы­ва­ет Силь­вия Сим­монз в сво­ей отлич­ной био­гра­фии Коэна «Я твой муж­чи­на», уче­ни­че­ство Коэна про­хо­ди­ло в обла­сти изящ­ной сло­вес­но­сти. Когда он был под­рост­ком, его куми­ра­ми были Йейтс и Лор­ка (в честь Лор­ки он назвал свою дочь). Учась в Мак­гил­ле, он читал Тол­сто­го, Пру­ста, Эли­о­та, Джой­са и Паун­да и вошел в кру­жок поэтов, где номе­ром один был Ирвинг Лей­тон. Пер­вое свое сти­хо­тво­ре­ние «Сата­на в Вест­мон­те» Коэн опуб­ли­ко­вал, когда ему было 19. Про Лей­то­на же он одна­жды ска­зал так: «Я научил его оде­вать­ся, он научил меня жить веч­но». Коэн нико­гда не пере­ста­вал писать сти­хи; сти­хо­тво­ре­ние «Сле­дуй сво­им путем» вышло в «Нью‑Йоркере» в июне это­го года.

Он так­же увле­кал­ся музы­кой. Еще ребен­ком он учил пес­ни из ста­ро­го сбор­ни­ка фолк‑музыки «Народ­ный песен­ник», слу­шал Хэн­ка Уильям­са и дру­гую кантри‑музыку по радио, а в шест­на­дцать лет, обла­чив­шись в зам­ше­вый пиджак отца, играл в кантри‑ансамбле под назва­ни­ем «Зам­ше­вые маль­чи­ки». Когда ему было два­дцать, он брал уро­ки гита­ры у одно­го испан­ца, кото­ро­го встре­тил на тен­нис­ном кор­те. За несколь­ко недель он выучил аккор­ды фла­мен­ко. Когда учи­тель про­пу­стил чет­вер­тый урок кря­ду, Коэн позво­нил его квар­тир­ной хозяй­ке и узнал, что тот покон­чил с собой. Мно­го лет спу­стя, на выступ­ле­нии в Асту­рии, Коэн ска­жет: «Я ниче­го о нем не знал, не знал, зачем он при­е­хал в Мон­ре­аль, зачем при­шел на тен­нис­ный корт и поче­му покон­чил с собой. <…> Но эти шесть гитар­ных аккор­дов соста­ви­ли тот музы­каль­ный рису­нок, кото­рый лежит в осно­ве всех моих песен, всей моей музы­ки».

Коэну нра­ви­лись звез­ды блю­за — Роберт Джон­сон, Сон­ни Бой Уильям­сон, Бес­си Смит — и фран­цуз­ские певцы‑рассказчики: Эдит Пиаф, Жак Брель. Он кидал монет­ки в музы­каль­ный авто­мат, что­бы послу­шать «The Great Pretender», «Tennessee Waltz» и дру­гие пес­ни Рэя Чарль­за. А когда появи­лись «Бит­лз», он ока­зал­ся к ним совер­шен­но рав­но­ду­шен. «Мне инте­рес­ны вещи, кото­рые помо­га­ют мне выжить, — гово­рит Коэн. — У меня были девуш­ки, кото­рые пря­мо раз­дра­жа­ли меня сво­ей любо­вью к “Бит­лз”. Я не осуж­дал их вку­са, и даже были пес­ни вро­де “Hey Jude”, кото­рые мне нра­ви­лись. Но это не была та духов­ная пища, кото­рую я искал».

С тех пор Коэн дал тыся­чи кон­цер­тов по все­му миру, но это не ста­ло для него при­выч­ным делом, пока ему не испол­ни­лось лет 70. Он нико­гда не отно­сил­ся к чис­лу музы­кан­тов, кото­рые утвер­жда­ют, что толь­ко на сцене чув­ству­ют себя как дома и полу­ча­ют энер­гию из зала. Хотя он раз­ра­бо­тал несколь­ко успеш­ных стра­те­гий — само­по­жерт­во­ва­ние, выпив­ка, нар­ко­ти­ки, — все рав­но выступ­ле­ние на кон­цер­те зача­стую застав­ля­ло его чув­ство­вать себя «попу­га­ем, при­ко­ван­ным к сво­ей жер­доч­ке». К тому же он пер­фек­ци­о­нист, и клас­си­че­ская уже пес­ня вро­де «Зна­ме­ни­то­го голу­бо­го пла­ща» все еще кажет­ся ему «неза­кон­чен­ной».

«Это все про­ис­те­ка­ет из ощу­ще­ния, что ты не так хорош, как хотел бы, — вот что такое робость на самом деле», — ска­зал мне Коэн. «Тогда, с Джу­ди Кол­линз, я ощу­тил это в пер­вый и отнюдь не в послед­ний раз».

В 1972 году Коэн, на этот раз в сопро­вож­де­нии пол­но­го ком­плек­та музы­кан­тов и пев­цов, при­был в Иеру­са­лим под конец дол­го­го кон­церт­но­го тура. Само пре­бы­ва­ние в этом горо­де име­ло для Коэна боль­шое зна­че­ние. (На сле­ду­ю­щий год, во вре­мя вой­ны с Егип­том, Коэн сно­ва появит­ся в Изра­и­ле, рас­счи­ты­вая заме­нить кого‑то, кто ушел на вой­ну. «Я пре­дан идее выжи­ва­ния еврей­ско­го наро­да», — ска­зал он в тот раз интер­вью­е­ру. В кон­це кон­цов он высту­пал — зача­стую несколь­ко раз в день — перед бой­ца­ми на фрон­те.) На кон­цер­те Коэн начал петь «Пти­цу на про­во­де» («Bird on the Wire») и оста­но­вил­ся, когда пуб­ли­ка нача­ла хло­пать при пер­вых аккор­дах. «Мне очень нра­вит­ся, что вы узна­е­те мои пес­ни, — ска­зал он. — Но я очень боюсь, посколь­ку стою на сцене, и каж­дый раз, когда вы начи­на­е­те апло­ди­ро­вать, мне кажет­ся, что что‑то не в поряд­ке. Давай­те так: если вы узна­ли пес­ню, вы буде­те про­сто махать рука­ми?» Но, запев вновь, он сфаль­ши­вил. То, что пона­ча­лу каза­лось такой испол­ни­тель­ской улов­кой, пол­ной оча­ро­ва­ния, теперь уже выда­ва­ло насто­я­щую нер­воз­ность. «Я наде­юсь, вы отне­се­тесь к это­му с пони­ма­ни­ем, — ска­зал он. — Эти пес­ни ста­но­вят­ся для меня меди­та­ци­ей, и ино­гда мне не уда­ет­ся погру­зить­ся в эту музы­ку и я чув­ствую, что обма­ны­ваю вас. Я попро­бую сно­ва. Если не полу­чит­ся, я оста­нов­люсь посе­ре­дине. Неза­чем уро­до­вать пес­ню ради того, что­бы сохра­нить лицо».

lech296ima_stranitsa_49_izobrazhenie_0001

Лео­нард Коэн на кон­цер­те. 1972 г.

Коэн запел «Один из нас не может ока­зать­ся не прав» («One of Us Cannot Be Wrong»): «Я зажег тон­кую зеле­ную све­чу…» Он вновь оста­но­вил­ся, нерв­но сме­ясь. Сно­ва попы­тал­ся пошу­тить: «У меня тут тоже есть пра­ва, зна­е­те ли. Я могу про­сто сесть и раз­го­ва­ри­вать, если захо­чу».

Тут уже ста­ло оче­вид­но, что есть какая‑то про­бле­ма. «Смот­ри­те, если луч­ше не ста­нет, я про­сто закон­чу кон­церт и вер­ну вам день­ги, — ска­зал Коэн. — Я дей­стви­тель­но чув­ствую, что мы вас обма­ны­ва­ем сего­дня. Быва­ет, что ты вос­па­ря­ешь над зем­лей, а быва­ет, что никак не можешь от нее ото­рвать­ся. И нет смыс­ла при­тво­рять­ся. Сего­дня у нас никак не полу­ча­ет­ся взле­теть. А в каб­ба­ле ска­за­но… — Иеру­са­лим­ская пуб­ли­ка засме­я­лась при упо­ми­на­нии каб­ба­лы. — В каб­ба­ле ска­за­но, что, если ты не можешь ото­рвать­ся от зем­ли, тебе сле­ду­ет оста­вать­ся на зем­ле! Нет, там ска­за­но, что если Адам и Ева не повер­нут­ся друг к дру­гу, Б‑г не вос­ся­дет на Свой пре­стол, и почему‑то муж­ская и жен­ская мои части сего­дня вече­ром отка­зы­ва­ют­ся встре­тить­ся и Б‑г не садит­ся на Свой пре­стол. И ужас­но, что это слу­чи­лось в Иеру­са­ли­ме. Так что мы сей­час уйдем со сце­ны и поста­ра­ем­ся хоро­шень­ко поме­ди­ти­ро­вать в гри­мер­ке, что­бы опять при­ве­сти себя в фор­му».

Я напом­нил Коэну этот инци­дент — он запе­чат­лен в доку­мен­таль­ном филь­ме, кото­рый есть в Сети, и ока­за­лось, что он его тоже хоро­шо пом­нит. «Это было в кон­це тура, — рас­ска­зал он мне. — Я пони­мал, что высту­паю очень сла­бо. Я вер­нул­ся в гри­мер­ку и нашел в гитар­ном чех­ле немно­го кис­ло­ты, при­нял ее». Меж­ду тем пуб­ли­ка в зале нача­ла петь, что­бы вдох­но­вить Коэна вер­нуть­ся. Пели они тра­ди­ци­он­ную пес­ню «Эве­ну шалом алей­хем» («Мы при­нес­ли вам мир»).

«Насколь­ко милой может быть пуб­ли­ка? — вспо­ми­на­ет Коэн. — Я вер­нул­ся на сце­ну вме­сте с груп­пой и начал петь “Пока, Мари­ан­на”. И я уви­дел Мари­ан­ну пря­мо перед собой и начал пла­кать. Обер­нул­ся, вижу: вся груп­па тоже пла­чет. И тут про­изо­шло что‑то, что сей­час, по про­ше­ствии вре­ме­ни, кажет­ся мне доволь­но коми­че­ским. Вся пуб­ли­ка пре­вра­ти­лась в одно­го еврея, и этот еврей гово­рил мне: “Ну и что еще ты можешь мне пока­зать, чувак? Я мно­го чего видел, и ты меня совсем не впе­чат­ля­ешь”. Это ощу­ще­ние бес­си­лия и ненуж­но­сти было совер­шен­но аутен­тич­ным, эти чув­ства все­гда гнез­ди­лись у меня в душе. Зачем выхо­дить на сце­ну и высту­пать перед пуб­ли­кой? Для чего и для кого? Насколь­ко глу­бок твой опыт? Насколь­ко зна­чи­тель­но все, что ты можешь ска­зать?.. Я думаю, это дей­стви­тель­но заста­ви­ло меня искать боль­шей глу­би­ны. Копай глуб­же, что бы ты ни копал, вос­при­ни­май это серьез­нее».

Опять вер­нув­шись в гри­мер­ку, Коэн рыдал. «Я не могу, мне это не нра­вит­ся. Точ­ка. Так что я сва­ли­ваю». И он в послед­ний раз вышел на сце­ну. «Послу­шай­те, люди, мы с моей груп­пой пла­чем за сце­ной. Мы слиш­ком рас­стро­е­ны, что­бы про­дол­жать. Я про­сто хочу ска­зать вам спа­си­бо и доб­рой ночи».

На сле­ду­ю­щий год он ска­зал прес­се — полу­шу­тя, полу­се­рьез­но, — что «рок‑жизнь» подав­ля­ет его. «Я веду жизнь, в кото­рой не вижу осо­бен­но мно­го хоро­ших момен­тов, — ска­зал он кор­ре­спон­ден­ту Melody Maker. — Так что я решил завя­зать с ней. И уйти».

Тот же чело­век, кото­рый заме­тил Боба Дила­на в 1961 году, в 1966‑м «открыл» Лео­нар­да Коэна. Это был Джон Хэм­монд, выхо­дец из самой эли­ты, род­ствен­ник Ван­дер­биль­тов и одно­знач­но самый про­ни­ца­тель­ный иска­тель талан­тов и про­дю­сер. Это он орга­ни­зо­вал пер­вые запи­си Каун­та Бей­си, Биг‑Джо Тер­не­ра, Бен­ни Гуд­ма­на, Аре­ты Фран­клин и Бил­ли Холид­эй. Дру­зья, сле­дя­щие за фолк‑сценой, под­ска­за­ли ему обра­тить вни­ма­ние на Коэна, и он позво­нил ему и при­гла­сил его к себе.

Коэну тогда было 32, он был пуб­ли­ку­ю­щим­ся поэтом и рома­ни­стом, но хотя и был на год стар­ше Элви­са Прес­ли, в музы­ке оста­вал­ся нович­ком. Он стал писать пес­ни во мно­гом пото­му, что как писа­тель зара­ба­ты­вал недо­ста­точ­но. Он жил на чет­вер­том эта­же оте­ля Chelsea, на 23‑й ули­це, и в тече­ние дня запол­нял свои запис­ные книж­ки. Ночью он пел пес­ни в клу­бах и встре­чал­ся с музы­кан­та­ми: Пат­ти Смит, Лу Ридом (кото­рый вос­хи­щал­ся коэнов­ским рома­ном «Пре­крас­ные неудач­ни­ки»), Джи­ми Хенд­рик­сом (кото­рый играл с ним «Сюзан­ну») и Дже­нис Джоп­лин, пусть все­го на одну ночь («делая мне минет на непри­бран­ной посте­ли, пока лиму­зи­ны жда­ли на ули­це»).

Хэм­монд при­гла­сил Коэна на ланч и пред­ло­жил зай­ти к нему в номер. Сидя на кро­ва­ти, Коэн сыг­рал «Suzanne», «Hey, That’s No Way to Say Goodbye», «The Stranger Song» и несколь­ко дру­гих песен. Когда он закон­чил, Хэм­монд усмех­нул­ся и ска­зал: «У тебя полу­чи­лось».

Через несколь­ко меся­цев после про­слу­ши­ва­ния Коэн надел костюм и отпра­вил­ся на сту­дию зву­ко­за­пи­си «Колам­бия» в дело­вой части Ман­х­эт­те­на, что­бы начать рабо­тать над сво­им пер­вым аль­бо­мом. Хэм­монд одоб­ри­тель­но выска­зы­вал­ся по пово­ду каж­до­го дуб­ля, а в какой‑то момент вос­клик­нул: «Дилан, бере­гись!»

Ана­ло­гии меж­ду Коэном и Дила­ном бро­са­ют­ся в гла­за: еврей­ское про­ис­хож­де­ние, лите­ра­тур­ность, склон­ность к биб­лей­ским обра­зам, опе­ка Хэм­мон­да, — но пес­ни у них раз­ные. Дилан даже в сво­их пер­вых запи­сях стре­мил­ся к более сюр­ре­а­ли­сти­че­ско­му язы­ку, пото­ку сво­бод­ных ассо­ци­а­ций и само­заб­вен­но­му неистов­ству рок‑н‑ролла. Тек­сты Коэна были не менее насы­щен­ны и образ­ны, не менее иро­нич­ны и направ­ле­ны на само­по­зна­ние, но он был яснее, более эко­но­ми­чен и фор­ма­лен, бли­же к литур­гии.

На про­тя­же­нии деся­ти­ле­тий Дилан и Коэн вре­мя от вре­ме­ни встре­ча­лись. В нача­ле 1980‑х Коэн при­шел на кон­церт Дила­на в Пари­же, а на сле­ду­ю­щее утро они зав­тра­ка­ли в кафе и обсуж­да­ли свои послед­ние пес­ни. Дила­ну осо­бен­но понра­ви­лась «Алли­луйя». Еще до того, как три­ста дру­гих испол­ни­те­лей про­сла­ви­ли «Алли­луйю» сво­и­ми кавер‑версиями, задол­го до того, как пес­ня вошла в саунд­трек «Шре­ка» и ста­ла испол­нять­ся на теле­шоу «Аме­ри­кан­ский идол», Дилан почув­ство­вал пре­лесть соче­та­ния в ней сакраль­но­го и про­фан­но­го. Он спро­сил у Коэна, сколь­ко вре­ме­ни у него заня­ла рабо­та над этой пес­ней.

«Два года», — соврал Коэн.

На самом деле «Алли­луйя» заня­ла у него пять лет. Он напи­сал десят­ки чер­но­ви­ков и толь­ко через несколь­ко лет выра­бо­тал окон­ча­тель­ную вер­сию. Рабо­тая над этой пес­ней, он не раз в одном белье бро­сал­ся на пол гости­нич­но­го номе­ра и бил­ся об этот пол голо­вой.

Коэн ска­зал Дила­ну: «А мне очень нра­вит­ся “Я и я”». Эта пес­ня вошла в аль­бом Дила­на «Невер­ные». «Сколь­ко вре­ме­ни ты ее писал?» «Минут пят­на­дцать», — отве­тил Дилан.

Когда я спро­сил Коэна об этом раз­го­во­ре, он отве­тил: «Про­сто так лег­ли кар­ты». Что до ком­мен­та­рия Дила­на о том, что пес­ни Коэна в то вре­мя были «как молит­вы», Коэн пре­не­бре­жи­тель­но отно­сил­ся к любым попыт­кам про­ник­нуть в тай­ны тво­ре­ния.

«Я не знаю, что имен­но я делаю, — гово­рит он. — Это труд­но опи­сать. И при­бли­жа­ясь к кон­цу сво­ей жиз­ни, я все мень­ше и мень­ше инте­ре­са испы­ты­ваю к крайне поверх­ност­ным оцен­кам или мне­ни­ям о зна­чи­мо­сти чьей‑либо жиз­ни или чьего‑либо твор­че­ства. Я мало инте­ре­со­вал­ся этим и когда был здо­ров, а сей­час и подав­но».

Хотя Коэн сам оста­ет­ся в рам­ках тра­ди­ции кантри‑музыки, он при­шел в вос­торг от песен Дила­на «Bringing It All Back Home» и «Highway 61 Revisited». В один пре­крас­ный день, несколь­ко лет спу­стя, Дилан позво­нил ему в Лос‑Анджелес и ска­зал, что хочет пока­зать какую‑то недви­жи­мость, кото­рую он купил. Дилан вел маши­ну. В какой‑то момент он ска­зал Коэну, что зна­ме­ни­тый в то вре­мя поэт‑песенник ска­зал ему: «О’кей, Боб, ты номер один, а я — номер два». «А потом, — рас­ска­зы­ва­ет Коэн, улы­ба­ясь, — Дилан ска­зал мне: “Я думаю, Лео­нард, это ты — номер один. А я — номер ноль”. Это зна­чи­ло, как я понял это тогда и не готов был это оспа­ри­вать, что его твор­че­ство было выше любых оце­нок, а мое было про­сто очень хоро­шо».

Дилан, кото­ро­му сей­час 75, неча­сто высту­па­ет в роли музы­каль­но­го кри­ти­ка, но он заин­те­ре­со­вал­ся пред­ло­же­ни­ем обсу­дить твор­че­ство Лео­нар­да Коэна. Я задал ему несколь­ко вопро­сов про «номер один», и он отве­тил очень чет­ко и подроб­но — ника­кой таин­ствен­но­сти или уклон­чи­во­сти.

«Когда люди гово­рят о Лео­нар­де, они часто забы­ва­ют упо­мя­нуть его музы­ку, а, на мой взгляд, в ней тоже явля­ет­ся его гений, не толь­ко в лири­ке, — ска­зал Дилан. — Даже его кон­тра­пунк­ты — они при­да­ют каж­дой из его песен отте­нок ангель­ско­го пения. Насколь­ко я знаю, никто в совре­мен­ной музы­ке не подо­шел к это­му даже близ­ко. Даже такая про­стей­шая пес­ня, как “Закон”, кото­рая стро­ит­ся на двух основ­ных аккор­дах, име­ет важ­ные кон­тра­пункт­ные линии».

«Его дар, или его гений, состо­ит в том, что он слы­шит музы­ку сфер, — про­дол­жа­ет Дилан. — К при­ме­ру, в песне “Сест­ры мило­сер­дия” сти­хи — это четы­ре базо­вые стро­ки, кото­рые изме­ня­ют­ся и дви­жут­ся по пред­ска­зу­е­мой схе­ме. А вот мело­дия отнюдь не пред­ска­зу­е­ма. Пес­ня про­сто при­хо­дит и кон­ста­ти­ру­ет факт. А после это­го может слу­чить­ся что угод­но, и это слу­ча­ет­ся, и Лео­нард поз­во­ля­ет это­му слу­чить­ся. Его тон далек от снис­хож­де­ния или насмеш­ки. Он упря­мый любов­ник, кото­рый не при­зна­ет отстав­ки. Лео­нард все­гда нахо­дит­ся над всем этим. “Сест­ры мило­сер­дия”, — это четы­ре стро­фы, состо­я­щие из четы­рех строк каж­дая, напи­сан­ные иде­аль­ным раз­ме­ром и дро­жа­щие от дра­ма­тиз­ма. Пер­вая строч­ка начи­на­ет­ся в мино­ре, вто­рая пере­хо­дит из мино­ра в мажор и меня­ет мело­дию. Тре­тья заби­ра­ет­ся еще выше, а чет­вер­тая воз­вра­ща­ет­ся к нача­лу. Это обман­чи­во необыч­ная музы­каль­ная тема, со сти­ха­ми или без. Но она настоль­ко тон­ка, что слу­ша­тель и не заме­ча­ет, что его отпра­ви­ли в музы­каль­ное путе­ше­ствие и выбро­си­ли где‑то, со сти­ха­ми или без».

В кон­це 1980‑х Дилан испол­нял «Алли­луйю» как жест­кий блюз. Его вер­сия мень­ше похо­жа на при­укра­шен­ную вер­сию Джеф­фа Бак­ли, ско­рее, на пес­ню Джо­на Ли Хуке­ра. «Пес­ня “Алли­луйя” для меня очень важ­на, — гово­рит Дилан. — Здесь, опять же, очень кра­си­во постро­ен­ная мело­дия, кото­рая под­ни­ма­ет­ся, раз­ви­ва­ет­ся и соскаль­зы­ва­ет обрат­но, и все это про­ис­хо­дит очень быст­ро. Но здесь есть еще и при­пев, кото­рый мощен сам по себе. “Тай­ная стру­на” и этот мес­седж пес­ни, в упор: “Я знаю тебя луч­ше, чем ты зна­ешь сам себя”, — все это име­ет для меня боль­шое зна­че­ние».

Я спро­сил Дила­на, отда­ет ли он пред­по­чте­ние позд­ним пес­ням Коэна, столь насы­щен­ным ощу­ще­ни­ем кон­ца. «Я люб­лю все пес­ни Лео­нар­да — как ран­ние, так и позд­ние, — ска­зал он. — “Going Home”, “Show Me the Place”, “The Darkness” — это все вели­кие пес­ни, глу­бо­кие и прав­ди­вые и мно­го­мер­ные, уди­ви­тель­но мело­дич­ные, они застав­ля­ют вас думать и чув­ство­вать. Неко­то­рые его позд­ние пес­ни мне нра­вят­ся даже боль­ше ран­них. Но в ран­них есть про­сто­та, кото­рая мне тоже очень нра­вит­ся».

Дилан защи­ща­ет Коэна от обыч­ных упре­ков кри­ти­ки: буд­то от его музы­ки хочет­ся вскрыть себе вены. Он срав­ни­ва­ет его с русско‑еврейским имми­гран­том Ирвин­гом Бер­ли­ным, напи­сав­шим «Пас­халь­ный парад». «Я не вижу в его лири­ке ника­ко­го разо­ча­ро­ва­ния, — гово­рит Дилан. — там все­гда есть пря­мое выра­же­ние чув­ства, как буд­то он ведет с тобой раз­го­вор и гово­рит тебе что‑то, гово­рит толь­ко он, но слу­ша­тель про­дол­жа­ет слу­шать. Он во мно­гом наслед­ник Ирвин­га Бер­ли­на — это един­ствен­ный совре­мен­ный ком­по­зи­тор, с кото­рым Лео­нар­да мож­но свя­зы­вать. Пес­ни Бер­ли­на ока­зы­ва­ли такой же эффект. Бер­лин тоже был как‑то при­ча­стен к выс­шим мирам. И, как и Лео­нард, он не был про­фес­си­о­наль­ным музы­кан­том. Они оба про­сто слы­шат мело­дии, о кото­рых боль­шин­ство из нас может толь­ко меч­тать. Оба чрез­вы­чай­но искус­ны; в част­но­сти, Лео­нард исполь­зу­ет аккор­до­вые после­до­ва­тель­но­сти, кото­рые пред­став­ля­ют­ся клас­си­че­ски­ми по сво­ей фор­ме. Он на самом деле гораз­до более иску­шен­ный музы­кант, чем мож­но поду­мать».

Коэна все­гда пуга­ли выступ­ле­ния перед пуб­ли­кой. Его пер­вое боль­шое выступ­ле­ние про­изо­шло в 1967 году, когда Джу­ди Кол­линз при­гла­си­ла его высту­пить в «Таун‑холле» в Нью‑Йорке, на бла­го­тво­ри­тель­ном кон­цер­те про­тив вой­ны во Вьет­на­ме. Она хоте­ла, что­бы его сце­ни­че­ским дебю­том ста­ла пес­ня «Сюзан­на», кото­рую он спел ей по теле­фо­ну, и она реши­ла, что это хит.

«Я не могу, Джу­ди, — ска­зал ей Коэн, — я умру от сму­ще­ния».

Кол­линз вспо­ми­на­ет, что в кон­це кон­цов она уго­во­ри­ла его высту­пить, но, стоя за кули­са­ми, виде­ла, что Коэн, у кото­ро­го «ноги дро­жа­ли внут­ри брюк», явно влип. Спев поло­ви­ну пер­во­го куп­ле­та, он запнул­ся, про­бор­мо­тал: «Я не могу про­дол­жать» — и ушел за кули­сы.

Там он поло­жил голо­ву Кол­линз на пле­чо, а она убеж­да­ла его вер­нуть­ся на сце­ну. Из зала доно­си­лись обод­ри­тель­ные кри­ки пуб­ли­ки. «Я не могу, — твер­дил он, — я не могу вер­нуть­ся». «Но ты вер­нешь­ся», — наста­и­ва­ла она, и в кон­це кон­цов он согла­сил­ся. Он вышел и под апло­дис­мен­ты пуб­ли­ки закон­чил «Сюзан­ну».

Дол­гие годы Коэна боль­ше почи­та­ли, чем поку­па­ли. Хотя в целом его аль­бо­мы про­да­ва­лись непло­хо, их вес в мире боль­шо­го рока не уве­ли­чи­вал­ся. В нача­ле 1980‑х, когда Коэн пода­рил сво­ей зву­ко­за­пи­сы­ва­ю­щей ком­па­нии «Various Positions» — бле­стя­щий аль­бом, в кото­рый вошли «Hallelujah», «Dance Me to the End of Love» и «If It Be Your Will» — Уол­тер Этни­кофф, гла­ва CBS Records, спо­рил с ним насчет это­го соста­ва.

«Слу­шай, Лео­нард, — ска­зал он, — мы зна­ем, что ты велик, но не зна­ем, на что ты годен». В кон­це кон­цов Коэн выяс­нил, что Си‑би‑эс при­ня­ла реше­ние вовсе не выпус­кать аль­бом в США. Мно­го лет спу­стя, при­ни­мая награ­ду, он побла­го­да­рил свою зву­ко­за­пи­сы­ва­ю­щую ком­па­нию, ска­зав: «Меня все­гда уми­ля­ла скром­ность их инте­ре­са к моей рабо­те».

Сюзан­на Вега, певи­ца и ком­по­зи­тор, кото­рой сей­час дале­ко за пять­де­сят, рас­ска­зы­ва­ет ино­гда на сцене забав­ную исто­рию о сек­рет­ном «коэнов­ском» руко­по­жа­тии как спо­со­бе при­влечь. Когда ей было восем­на­дцать лет, она пре­по­да­ва­ла тан­цы и народ­ное пение в лет­нем лаге­ре в Адиронда­ке. Одна­жды вече­ром она позна­ко­ми­лась с кра­си­вым моло­дым чело­ве­ком, вожа­тым из дру­го­го лаге­ря вверх по доро­ге. Он был из Ливер­пу­ля. И его пер­вые сло­ва были: «Тебе нра­вит­ся Лео­нард Коэн?»

Это было почти сорок лет назад, и, как вспо­ми­на­ет Вега, поклон­ни­ки Лео­нар­да Коэна в те вре­ме­на были сво­е­го рода тай­ным обще­ством. Более того, на полу­не­вин­ный вопрос моло­до­го чело­ве­ка суще­ство­вал вполне кон­крет­ный ответ: «Да, я люб­лю Лео­нар­да Коэна — но толь­ко в осо­бом рас­по­ло­же­нии духа». Ина­че ваш новый друг мог счесть вас депрес­сив­ным. Но посколь­ку юно­ша был англи­ча­ни­ном и не обла­дал «фаль­ши­вой бод­ро­стью» аме­ри­кан­цев, он отве­тил: «Я люб­лю Лео­нар­да Коэна все вре­мя». В резуль­та­те, гово­рит Сюзан­на, слу­чил­ся роман, кото­рый про­длил­ся до кон­ца лета.

В после­ду­ю­щие годы имен­но пес­ни Коэна ста­ли отправ­ной точ­кой для того чув­ства точ­но­сти и воз­мож­но­стей лири­ки, кото­рое при­су­ще самой Сюзанне. «Это всё спо­соб, кото­рым он писал о слож­ных вещах, — рас­ска­зы­ва­ла Вега мне недав­но. — То, о чем он писал, было очень интим­ным, лич­ным. Дилан пере­ме­щал вас на край рас­ши­ря­ю­щей­ся Все­лен­ной, восемь минут “одной руки, машу­щей сво­бод­но”, и я люби­ла это, но это непо­хо­же на то, что я сама когда‑либо дела­ла или мог­ла бы сде­лать, — это не так близ­ко к обы­ден­ной жиз­ни. Пес­ни Лео­нар­да были соче­та­ни­ем вполне реа­ли­стич­ных дета­лей и ощу­ще­ния таин­ствен­но­сти — как молит­вы или псал­мы».

И было еще кое‑что. Одна­жды, после того как Коэн и Вега ста­ли близ­ки, он позво­нил ей и попро­сил наве­стить его в оте­ле. Они встре­ти­лись у бас­сей­на. Коэн спро­сил, хочет ли она услы­шать его послед­ние пес­ни.

«И пока я слу­ша­ла, как он декла­ми­ру­ет свою пес­ню — она была длин­ной, — я виде­ла, как одна жен­щи­на за дру­гой, все в бики­ни, устра­и­ва­лись на пляж­ные сту­лья поза­ди Лео­нар­да, — вспо­ми­на­ла Вега. — После того как он закон­чил читать, я ска­за­ла — ты заме­тил этих жен­щин в бики­ни, кото­рые тут устро­и­лись?» И с камен­ным выра­же­ни­ем лица, не огля­ды­ва­ясь, Лео­нард ска­зал: «Это каж­дый раз сра­ба­ты­ва­ет».

В мире таких соблаз­нов рас­хо­ды суще­ство­ва­ли наравне с награ­да­ми. В 1970‑х у Коэна было два ребен­ка, Лор­ка и Адам, от его граж­дан­ской жены Сюзан­ны Элрод. Их отно­ше­ния выдох­лись к кон­цу деся­ти­ле­тия. Гастроль­ная жизнь име­ла свое оча­ро­ва­ние, но она же исто­ща­ла его дух. После гастро­лей в 1993 году Коэн чув­ство­вал себя пол­но­стью опу­сто­шен­ным. «Перед выступ­ле­ни­я­ми я выпи­вал не мень­ше трех буты­лок “Шато Латур”, — ска­зал он, допус­кая, что мог нали­вать и осталь­ным. — Счет за вино полу­чал­ся огром­ным. Даже тогда, я думаю, “Шато Латур” про­да­ва­лось по три­ста бак­сов бутыл­ка. Но оно так вол­шеб­но соче­та­лось с музы­кой! Я не знаю поче­му. Когда я пытал­ся выпить его не перед выхо­дом, это не зна­чи­ло ниче­го! Я мог с таким же успе­хом пить “Дикую утку” или как они это назы­ва­ют. Я имею в виду, в этом не было ника­ко­го выс­ше­го смыс­ла».

В это же вре­мя отно­ше­ния Коэна с актри­сой Ребек­кой де Мор­ней нача­ли захо­дить в тупик. «Она разо­бра­лась во мне, — ска­зал Коэн тогда. — В кон­це кон­цов она поня­ла, что я из тех ребят, кото­рые про­сто не могут встре­тить свою судь­бу. В том смыс­ле, что­бы быть мужем, иметь боль­ше детей и осталь­ное». Де Мор­ней с Коэном оста­лись дру­зья­ми, и Ребек­ка рас­ска­зы­ва­ла рок‑историку Силь­вии Сим­монз, что Коэн «имел все эти отно­ше­ния с жен­щи­на­ми, но на самом деле не всту­пал в них… а еще имел дли­тель­ные отно­ше­ния со сво­ей карье­рой и чув­ство, что это послед­няя вещь, кото­рую он хотел бы делать».

Еще с тех вре­мен, когда вме­сте со сво­и­ми дядья­ми он при­хо­дил в сина­го­гу деда, Коэн был духов­ным иска­те­лем. «Что угод­но: като­ли­цизм, буд­дизм, ЛСД, я за все, что рабо­та­ет», — ска­зал он одна­жды.

В кон­це 1960‑х, когда он жил в Нью‑Йорке, он недол­гое вре­мя учил­ся в Саен­то­ло­ги­че­ском цен­тре и вышел отту­да с сер­ти­фи­ка­том «выпуск­ни­ка чет­вер­той сте­пе­ни». В послед­ние годы он про­во­дил мно­гие суб­бот­ние утра и вече­ра поне­дель­ни­ков в «Ор а‑Торе», сина­го­ге на буль­ва­ре Вене­ции, гово­ря о текстах каб­ба­лы с тамош­ним рав­ви­ном Мор­де­ха­ем Фин­ли. Ино­гда, в Рош а‑Шана и Йом Кипур, Фин­ли, кото­рый счи­та­ет Коэна «вели­ко­леп­ным Б‑гослужебным авто­ром», читал с кафед­ры отрыв­ки из «Кни­ги мило­сер­дия», сбор­ни­ка Коэна 1984 года, осно­ван­но­го на псал­мах.

«Я при­ни­мал уча­стие во всех изыс­ка­ни­ях, какие в то вре­мя зани­ма­ли вооб­ра­же­ние мое­го поко­ле­ния, — гово­рил Коэн. — Я даже тан­це­вал и пел с криш­на­и­та­ми — ника­ко­го бала­хо­на, я не при­мы­кал к ним, но про­бо­вал я всё».

По сей день Коэн зачи­ты­ва­ет­ся мно­го­том­ным изда­ни­ем «Зоара», глав­но­го тек­ста еврей­ско­го мисти­циз­ма, еврей­ской Биб­ли­ей и буд­дист­ски­ми тек­ста­ми.

В наших бесе­дах он упо­ми­нал гно­сти­че­ские еван­ге­лия, лури­ан­скую каб­ба­лу, кни­ги инду­ист­ской фило­со­фии, «Ответ Иову» Кар­ла Юнга и Гер­шо­ма Шоле­ма с его био­гра­фи­ей Шаб­тая Цви, само­про­воз­гла­шен­но­го Мес­сии XVII века. Коэн так­же отлич­но ори­ен­ти­ру­ет­ся в интер­не­те и слу­ша­ет лек­ции Яакова‑Лейба а‑Коайна, кото­рый после­до­ва­тель­но обра­щал­ся в ислам, като­ли­цизм и инду­изм и живет в горах Сан‑Бернардино с дву­мя пит­бу­ля­ми и четырь­мя кош­ка­ми.

В тече­ние соро­ка лет Коэн был свя­зан с япон­ским масте­ром дзен по име­ни Кёд­зан Джо­шу Саса­ки Роши («Роши» — почти­тель­ное обра­ще­ние к учи­те­лю, и Коэн все­гда гово­рит о нем имен­но так).

Роши, кото­рый умер два года назад в воз­расте ста семи лет, при­был в Лос‑Анджелес в 1962‑м, но нико­гда так тол­ком и не выучил язык сво­е­го вто­ро­го дома. Несмот­ря на это, с помо­щью пере­вод­чи­ков он адап­ти­ро­вал для сво­их аме­ри­кан­ских уче­ни­ков тра­ди­ци­он­ные япон­ские коа­ны: «Как вы осо­зна­ё­те при­ро­ду Буд­ды, пока веде­те авто­мо­биль?»

Роши был невы­со­ким, туч­ным, пил сакэ и доро­гой скотч. «Я при­был, что­бы хоро­шо про­ве­сти вре­мя, — ска­зал он одна­жды насчет сво­е­го пре­бы­ва­ния в Соеди­нен­ных Шта­тах. — Я хочу, что­бы аме­ри­кан­цы научи­лись по‑настоящему сме­ять­ся».

Вплоть до нача­ла 1990‑х Коэн учил­ся с Роши в дзен‑центре на горе Бал­ди; сро­ки обу­че­ния и меди­та­ции рас­тя­ги­ва­лись на три меся­ца в году. Коэн счи­тал Роши близ­ким дру­гом, духов­ным учи­те­лем и при­пи­сы­вал ему глу­бо­кое вли­я­ние на свое твор­че­ство. Итак, в 1993 году, вско­ре после воз­вра­ще­ния домой из тура име­ни «Шато Латур», Коэн под­нял­ся на гору Бал­ди. На этот раз он оста­вал­ся там почти шесть лет.

«Никто не идет в буд­дист­ский мона­стырь ради туриз­ма, — гово­рил Коэн. — Люди, кото­рые так посту­па­ют, сбе­га­ют через десять минут, пото­му что жизнь здесь очень суро­ва. Вы вста­е­те в два трид­цать утра; лагерь про­сы­па­ет­ся в три, но вы долж­ны еще зажечь огонь в зен­до (молит­вен­ном доме дзен‑буддистов. — При­меч. перев.). В доми­ках топят толь­ко несколь­ко часов в день. В щели в две­рях про­ни­ка­ет снег. Пол­дня вы раз­гре­ба­е­те снег, а пол­дня сиди­те в зен­до. Так что в опре­де­лен­ном смыс­ле вы зака­ля­е­тесь. Есть ли во всем этом духов­ный аспект — спор­ный вопрос. Это учит тер­пе­нию, и это дела­ет ску­леж послед­ней из воз­мож­ных реак­ций на стра­да­ние. Толь­ко с такой точ­ки зре­ния это мож­но счи­тать цен­ным опы­том».

lech296ima_stranitsa_50_izobrazhenie_0001

Коэн (в цен­тре) в дзен-буд­дист­ском мона­сты­ре на горе Бал­ди Кали­фор­ния. 1995 г.

Коэн жил в кро­шеч­ном доми­ке, кото­рый осна­стил кофе­вар­кой, еврей­ским семи­свеч­ни­ком, син­те­за­то­ром и пере­нос­ным ком­пью­те­ром. Как и дру­гие адеп­ты, он чистил туа­ле­ты. Он удо­сто­ил­ся чести гото­вить для Роши и в кон­це кон­цов стал жить в хижине, соеди­нен­ной с хижи­ной учи­те­ля кры­тым пере­хо­дом. По мно­гу часов в день Коэн сидел в позе полу­ло­то­са и меди­ти­ро­вал. Если ему или кому‑нибудь еще слу­ча­лось задре­мать или изме­нить поло­же­ние тела, под­хо­дил один из мона­хов и лихо бил по пле­чу дере­вян­ной пал­кой.

«Люди дума­ют, что мона­стырь — место покоя и раз­мыш­ле­ний, — гово­рил Коэн. — Это вовсе не оно. Это гос­пи­таль, и мно­гие из людей, кото­рые здесь оста­нав­ли­ва­ют­ся, едва могут ходить или гово­рить. Так что боль­шая часть здеш­ней дея­тель­но­сти состо­ит в том, что­бы заста­вить людей научить­ся ходить, гово­рить, дышать, самим гото­вить еду или рас­чи­щать дорож­ки зимой».

Аллен Гин­зберг одна­жды спро­сил Коэна, как ему уда­ва­лось сов­ме­щать иуда­изм и дзен‑буддизм. Коэн ска­зал, что он не искал новой рели­гии, он был вполне дово­лен той, кото­рую знал. Дзен‑буддизм не упо­ми­нал о Б‑ге и не тре­бо­вал вер­но­сти Писа­нию. Для Коэна дзен был ско­рее уче­бой, прак­ти­кой поис­ка, неже­ли рели­ги­ей. «Я наде­вал эти рясы, пото­му что это была фор­ма одеж­ды в шко­ле Роши», — гово­рил Коэн. Если бы Роши был про­фес­со­ром физи­ки в Гей­дель­берг­ском уни­вер­си­те­те, Коэн выучил бы немец­кий и пере­ехал бы в Гей­дель­берг.

Бли­же к кон­цу сво­ей жиз­ни Роши был обви­нен в сек­су­аль­ных извра­ще­ни­ях. Его нико­гда не обви­ня­ли ни в каких пре­ступ­ле­ни­ях, но быв­шие уче­ни­ки писа­ли в чатах в интер­не­те и в пись­мах к само­му Роши, что он сек­су­аль­но домо­гал­ся мно­гих уче­ни­ков и мона­хов. Неза­ви­си­мая буд­дист­ская комис­сия уста­но­ви­ла, что все это дли­лось со вре­мен 1960‑х и что тех, кто решал­ся выска­зать­ся, «ути­хо­ми­ри­ва­ли, изго­ня­ли, высме­и­ва­ли или нака­зы­ва­ли каким‑то иным спо­со­бом» (соглас­но дан­ным The Times).

Одна­жды утром Боб Фаг­ген подъ­е­хал со мной на гору к дзен‑центру. Быв­ший бой­ска­ут­ский лагерь, центр пред­став­лял собой несколь­ко групп гру­бо сруб­лен­ных доми­ков, окру­жен­ных сос­на­ми и кед­ра­ми. Уди­ви­тель­но, как мало людей было вокруг. Один из мона­хов ска­зал мне, что Роши не оста­вил пре­ем­ни­ка и центр все еще не опра­вил­ся от скан­да­ла. Коэн, со сво­ей сто­ро­ны, поста­рал­ся объ­яс­нить про­ступ­ки Роши, не изви­няя их. «Роши, — ска­зал он, — был очень пло­хим маль­чи­ком».

В 1996‑м Коэн стал мона­хом, но это не защи­ти­ло его от закля­то­го вра­га — депрес­сии; два года спу­стя депрес­сия одер­жа­ла над ним верх. «Я борол­ся с депрес­си­ей еще с тех пор, когда был под­рост­ком, — гово­рил он. — Вре­ме­на­ми мне было труд­но встать с кро­ва­ти, а вре­ме­на­ми я был пол­но­стью акти­вен, но посто­ян­ная под­спуд­ная душев­ная боль все рав­но была силь­ней». Коэн про­бо­вал анти­де­прес­сан­ты, про­бо­вал выбро­сить их прочь — ниче­го не рабо­та­ло. В кон­це кон­цов Коэн объ­явил Роши, что соби­ра­ет­ся «спу­стить­ся с горы». В сбор­ни­ке сти­хов, назван­ном «Кни­га тос­ки», он напи­сал:

Я оста­вил свою рясу висеть на гвоз­де
В ста­рой лачу­ге, где я так мно­го сидел
И так мало спал.
Я нако­нец понял,
Что не имею спо­соб­но­стей
К делам духов­ным.

На самом деле Коэн едва ли покон­чил со сво­и­ми поис­ка­ми. Уже через неде­лю после воз­вра­ще­ния домой он сел на само­лет до Мум­баи, что­бы там обу­чать­ся у дру­го­го духов­но­го настав­ни­ка. Он снял ком­на­ту в скром­ном оте­ле и стал ходить на еже­днев­ные сат­сан­ги — дис­кус­сии о духов­ном — в апар­та­мен­ты Раме­ша Бал­се­ка­ра, быв­ше­го пре­зи­ден­та бан­ка, а в насто­я­щем — адеп­та Адвайта‑веданты, индус­ской фило­соф­ской систе­мы. Коэн про­чел кни­гу Бал­се­ка­ра «Созна­ние гово­рит», в кото­рой ска­за­но, что суще­ству­ет лишь одно уни­вер­саль­ное созна­ние, без «я» и «ты», и отри­ца­ет­ся идея сво­бод­ной воли, любая идея, кото­рая утвер­жда­ет, что отдель­ная лич­ность спо­соб­на к дей­ствию.

Коэн про­вел в Мум­баи око­ло года, обща­ясь с Бал­се­ка­ром по утрам и зани­мая оста­ток дня пла­ва­ни­ем, пись­мом и про­гул­ка­ми по горо­ду. По при­чи­нам, кото­рые, как Коэн сей­час гово­рит, «невоз­мож­но постичь», его депрес­сия исчез­ла. Он был готов вер­нуть­ся домой. Эта исто­рия и мане­ра, в кото­рой Коэн сей­час ее рас­ска­зы­ва­ет, испол­нен­ная неуве­рен­но­сти и скром­но­сти, напом­ни­ла мне музы­ку из пес­ни «Anthem» («Гимн»), рабо­та над кото­рой отня­ла у Коэна пять лет и кото­рую он запи­сал пря­мо перед тем, как впер­вые под­нял­ся на гору.

Зво­ни­те в коло­ко­ла, кото­рые еще могут зво­нить,
Забудь­те о сво­ем без­упреч­ном под­но­ше­нии,
Тре­щи­ны есть во всем,
Имен­но через них про­ни­ка­ет свет.

Несмот­ря на то что Коэн осво­бо­дил­ся от депрес­сии, сле­ду­ю­щий кри­зис был не за гора­ми. Не счи­тая немно­гих сла­бо­стей, Коэн не был одер­жим рос­ко­шью. «Мой план был совсем дру­гим, чем у моих совре­мен­ни­ков», — гово­рит он. Его окру­же­ние в Мон­ре­а­ле высо­ко цени­ло уме­рен­ность. «Мини­мум обста­нов­ки, кото­рый поз­во­лит делать свою рабо­ту, не отвле­ка­ясь, но полу­чая эсте­ти­че­ское удо­воль­ствие, — это при­шло из сдер­жан­но­го окру­же­ния. Яхта, дво­рец — все это было бы огром­ным откло­не­ни­ем от пла­на. Мои фан­та­зии шли иным путем. Та жизнь, кото­рой я жил на горе Бал­ди, была для меня иде­аль­на. Я люб­лю общин­ную жизнь, я люб­лю жить в малень­кой лачу­ге».

И в то же вре­мя бла­го­да­ря про­да­жам аль­бо­мов, кон­цер­там и экс­клю­зив­ным пра­вам на свои пес­ни Коэн нажил зна­чи­тель­ное состо­я­ние. Пес­ню «Hallelujah» запи­сы­ва­ли так часто и в столь мно­гих местах, что Коэн в шут­ку нало­жил на нее мора­то­рий. У него опре­де­лен­но было доста­точ­но денег, что­бы быть спо­кой­ным за сво­их дво­их детей, их мать и еще несколь­ких ижди­вен­цев.

До того как пустить­ся в духов­ные поис­ки, Коэн пере­дал почти пол­ный кон­троль над сво­и­ми финан­со­вы­ми дела­ми неко­ей Кел­ли Линч, сем­на­дцать лет быв­шей его бизнес‑менеджером и — в свое вре­мя, недол­го — любов­ни­цей.

Несмот­ря на это, в 2004 году Коэн обна­ру­жил, что с его сче­тов спи­са­ны все сред­ства. Мил­ли­о­ны дол­ла­ров исчез­ли. Коэн уво­лил Линч и подал на нее в суд. Суд вынес реше­ние в поль­зу Коэна, при­су­див ему более пяти мил­ли­о­нов дол­ла­ров.

В Вер­хов­ном суде Лос‑Анджелеса Коэн сви­де­тель­ство­вал, что Кел­ли была так оскорб­ле­на воз­буж­де­ни­ем дела, что нача­ла зво­нить ему по два­дцать – трид­цать раз на дню и навод­ни­ла его почту пись­ма­ми, в неко­то­рых угро­жая напря­мую и игно­ри­руя пред­пи­са­ния орде­ра. Как сооб­ща­ет The Guаrdian, Коэн ска­зал: «Все это застав­ля­ет меня серьез­но бес­по­ко­ить­ся о том, что вокруг. Каж­дый раз, когда я вижу тор­мо­зя­щую маши­ну, я вол­ну­юсь». Линч при­го­во­ри­ли к восем­на­дца­ти меся­цам в тюрь­ме и пяти годам услов­но.

Побла­го­да­рив суд и сво­е­го адво­ка­та в при­су­щей ему высо­ко­пар­ной мане­ре, Коэн повер­нул­ся к сво­ей про­тив­ни­це. «Это моя прось­ба, — ска­зал Коэн суду, — что­бы мисс Линч обре­ла уте­ше­ние в муд­ро­сти ее рели­гии, что­бы дух пони­ма­ния повер­нул ее серд­це от нена­ви­сти к рас­ка­я­нию, от зло­бы к доб­ро­те, от смер­тель­но­го уга­ра мести к тихой рабо­те над собой».

Коэн нико­гда не умел взыс­ки­вать при­чи­нен­ный ущерб, и, посколь­ку эта исто­рия все еще явля­ет­ся пред­ме­том судеб­но­го раз­би­ра­тель­ства, он не очень любит гово­рить о ней. Но один из ито­гов был оче­ви­ден: Коэн дол­жен был вер­нуть­ся на сце­ну. Даже буд­дист­ско­му мона­ху нуж­ны день­ги.

Есть что‑то непре­одо­ли­мое в коэнов­ском шар­ме. Что­бы убе­дить­ся, посмот­ри­те на YouTube клип под назва­ни­ем «Why It’s Good to Be Leonard Cohen» («Поче­му здо­ро­во быть Лео­нар­дом Коэном»): режис­сер в кли­пе сопро­вож­да­ет Коэна за сце­ну, а мило­вид­ная актри­са с немец­ким акцен­том на гла­зах у всей гри­мер­ной упра­ши­ва­ет его «схо­дить с ней куда‑нибудь», меж тем как он с иро­ни­ей отка­зы­ва­ет. Не менее оча­ро­ва­те­лен он и с муж­чи­на­ми.

Так что это было более чем уди­ви­тель­но, когда мы с Фаг­ге­ном в один пре­крас­ный день вер­ну­лись домой, думая, что при­шли вовре­мя, и в самых жест­ких выра­же­ни­ях, какие толь­ко мож­но вооб­ра­зить, были про­ин­фор­ми­ро­ва­ны, что опоз­да­ли. Коэн, обос­но­вав­шись в меди­цин­ском крес­ле, в сво­ем чер­ном костю­ме и фет­ро­вой шля­пе, сде­лал нам самый стро­гий выго­вор, кото­рый мне дове­лось пере­жи­вать со школь­ных вре­мен. Я один из тех людей, кото­рые опаз­ды­ва­ют ред­ко, если не ска­зать вооб­ще нико­гда, и по ста­рин­ке при­ез­жа­ют перед пере­ле­та­ми силь­но зара­нее. Но тогда, по‑видимому, про­изо­шло недо­ра­зу­ме­ние насчет вре­ме­ни наше­го визи­та и тек­ста, кото­рый сам Коэн и его сек­ре­тарь, каза­лось, про­пу­сти­ли. Каж­дая попыт­ка, моя или Фаг­ге­на, изви­нить­ся или объ­яс­нить, откло­ня­лась как «не каса­ю­ща­я­ся сути». Коэн напо­ми­нал нам о сво­ем сла­бом здо­ро­вье. Это была напрас­ная тра­та его вре­ме­ни. Над­ру­га­тель­ство. Даже «жесто­кое обра­ще­ние с пожи­лы­ми людь­ми»! Чем боль­ше изви­не­ний, тем боль­ше отка­зов. Дело тут было не в зло­сти или изви­не­ни­ях, про­дол­жал он. Он не чув­ство­вал яро­сти, нет, но нам сле­до­ва­ло понять, что мы не были «дея­те­ля­ми», что никто из нас не имел сво­бод­ной воли… И так далее. Я узнал выра­же­ния его мум­бай­ско­го учи­те­ля, но это не сде­ла­ло их менее ядо­ви­ты­ми.

Нота­ция — непре­клон­ная, зло­ве­щая, высо­ко­пар­ная — дли­лась дол­го. Я чув­ство­вал себя, с одной сто­ро­ны, уни­жен­ным, а с дру­гой — гото­вым к защи­те. Когда люди выплес­ки­ва­ют что‑то, иду­щее из самых глу­бин серд­ца, гово­ря­щий чув­ству­ет себя очи­стив­шим­ся, а слу­ша­ю­щий — обви­ня­е­мым и жал­ким.

В кон­це кон­цов Коэн пере­клю­чил­ся на дру­гие дела. Боль­ше все­го ему нра­ви­лось гово­рить о туре, кото­рый начи­нал­ся как спо­соб ком­пен­си­ро­вать укра­ден­ные мил­ли­о­ны. В 2007‑м он начал обду­мы­вать тур с пол­ным соста­вом груп­пы: три бэк‑вокалиста, два гита­ри­ста, бара­бан­щик, кла­виш­ник, басист и сак­со­фо­нист, позд­нее заме­нен­ный скри­па­чом.

«Я не играл ни одной из этих песен пят­на­дцать лет, — гово­рил он. — Мой голос изме­нил­ся. Мой диа­па­зон изме­нил­ся. Я не знал, что делать». Вме­сто это­го Коэн пере­на­стро­ил гита­ру на два лада ниже, так что, к при­ме­ру, низ­кий аккорд E был теперь низ­ким С. У Коэна все­гда был глу­бо­кий, заду­шев­ный голос, но теперь, с воз­рас­том и после бес­чис­лен­ных сига­рет, он пре­вра­тил­ся в фан­та­сти­че­ский рас­кат — рас­по­ла­га­ю­щий к дове­рию, рос­кош­ный. На кон­цер­тах на строч­ке: «Я был рож­ден таким, у меня не было выбо­ра, /​Я родил­ся ода­рен­ный золо­тым голо­сом» все­гда зву­чал пони­ма­ю­щий смех.

Нил Лар­сен, кла­виш­ник из груп­пы Коэна, гово­рил, что под­го­тов­ка к кон­цер­там была скру­пу­лез­ной. «Мы репе­ти­ро­ва­ли прак­ти­че­ски на том уровне, на кото­ром мож­но запи­сы­вать, — ска­зал он мне. — Мы повто­ря­ли одну пес­ню сно­ва и сно­ва и при­но­рав­ли­ва­лись. Обыч­но тре­бу­ет­ся неко­то­рое вре­мя, преж­де чем тур выкри­стал­ли­зу­ет­ся окон­ча­тель­но. Но с этим было не так. Мы вышли гото­вы­ми».

Тур начал­ся в Кана­де, и в сле­ду­ю­щие пять лет Коэн побы­вал всю­ду — три­ста восемь­де­сят шоу, от Нью‑Йорка до Ниц­цы, от Моск­вы до Сид­нея. Коэн начи­нал каж­дое пред­став­ле­ние, гово­ря, что он и груп­па отда­дут «все, что у них есть», и они отда­ва­ли. «Мне кажет­ся, он состя­зал­ся со Спринг­сти­ном, — шути­ла насчет дли­тель­но­сти его шоу Шерон Робин­сон, певи­ца, часто соав­тор. — В неко­то­рые ночи они дли­лись почти четы­ре часа».

Коэну в это вре­мя было уже око­ло 75 лет, и его мене­джер делал все воз­мож­ное, что­бы моби­ли­зо­вать его энер­гию. Орга­ни­за­ция была пер­во­класс­ной: лич­ный само­лет, где Коэн мог писать и спать; хоро­шие оте­ли, где он мог читать и сочи­нять музы­ку на кла­ви­а­ту­ре; авто­мо­биль, что­бы забрать его в отель в тот же миг, когда он сой­дет со сце­ны. Одно из наи­бо­лее запо­ми­на­ю­щих­ся музы­каль­ных шоу, кото­рые Коэн когда‑либо видел, было про­ве­де­но Аль­бер­той Хан­тер, блю­зо­вой певи­цей, кото­рая в кон­це 1970‑х ото­шла от дел и жила в деревне. Хан­тер оста­ви­ла музы­ку на дол­гие деся­ти­ле­тия и рабо­та­ла мед­сест­рой, а потом, в послед­ние шесть лет жиз­ни, вер­ну­лась на сце­ну. Лео­нард Коэн сле­до­вал ее при­ме­ру: пожи­лой муж­чи­на, пол­ный жиз­нен­ных сил, он изли­вал в пении свое серд­це часа­ми, по несколь­ку ночей в неде­лю.

«Все совер­шен­ство­ва­лись не толь­ко в самих нотах, но и в чем‑то непро­из­но­си­мом, — вспо­ми­нал Коэн. — Это мож­но было почув­ство­вать в гри­мер­ной по мере при­бли­же­ния кон­цер­та, чув­ство, что свер­ша­ет­ся что‑то важ­ное, ося­за­е­мое». На этот раз не было ника­ко­го разо­гре­ва с «Шато Латур». «Я не пил вооб­ще. Изред­ка я поду­мы­вал о том, что­бы выпить “Гин­нес” с Нилом Лар­се­ном, но алко­голь меня не инте­ре­со­вал».

Шоу, кото­рое я видел в «Радио‑сити», было одним из самых силь­ных впе­чат­ле­ний в моей жиз­ни. Коэн, мастер сво­е­го искус­ства, пел луч­шие пес­ни сво­е­го репер­ту­а­ра под акком­па­не­мент сво­их вир­ту­оз­ных музы­кан­тов. Он не толь­ко пел свои пес­ни, но и инсце­ни­ро­вал их, опус­ка­ясь на одно коле­но в знак бла­го­дар­но­сти лири­че­ско­му адре­са­ту и опус­ка­ясь на оба, что­бы под­черк­нуть свою пре­дан­ность — зри­те­лям, музы­кан­там, песне.

Тур не толь­ко попра­вил Коэну финан­со­вое поло­же­ние, он еще и при­нес ему чув­ство удо­вле­тво­ре­ния, кото­рое ему мало при­су­ще. «Одна­жды я спро­си­ла его в авто­бу­се: “Ты насла­жда­ешь­ся этим?” А он на самом деле нико­гда не при­зна­вал­ся, что насла­жда­ет­ся, — вспо­ми­на­ла Шерон Робин­сон. — Но одна­жды, когда мы закон­чи­ли, я была в его доме, и он при­знал­ся мне, что этот тур при­но­сил какое‑то ред­кост­ное удо­вле­тво­ре­ние, что‑то, что замы­ка­ло круг его карье­ры, чего он не ожи­дал».

В 2009 году Коэн впер­вые с 1985 года высту­пил в Изра­и­ле, на ста­ди­оне в Рамат‑Гане, пожерт­во­вав при­быль миро­твор­че­ским орга­ни­за­ци­ям. Он хотел высту­пать и в Рам­ал­ле, на Запад­ном бере­гу, но в Пале­стине реши­ли, что это поли­ти­че­ски недо­пу­сти­мо. И несмот­ря на это, он упор­ство­вал, посвя­тив кон­церт делу при­ми­ре­ния, тер­пи­мо­сти и мира, а пес­ню «Anthem» — семьям погиб­ших. В кон­це шоу Коэн под­нял руки и на иври­те читал над тол­пой бир­кат коаним — свя­щен­ни­че­ское бла­го­сло­ве­ние.

«Это не было наме­рен­но рели­ги­оз­ным, — рас­ска­зы­вал мне Коэн. — Я знаю, что это так опи­сы­ва­ли, и рад это­му. Это часть умыш­лен­но­го заблуж­де­ния. Но когда я вижу Джейм­са Бра­у­на, это тоже рели­ги­оз­ное чув­ство. Все глу­бо­кое его вызы­ва­ет».

Когда я спро­сил его, хотел ли он сде­лать свои выступ­ле­ния выра­же­ни­ем пре­дан­но­сти, он замеш­кал­ся, преж­де чем отве­тить. «С каких пор твор­че­ское само­от­ре­че­ние каса­ет­ся рели­ги­оз­ной пре­дан­но­сти? — ска­зал он. — Я начи­наю с твор­че­ства. Я знаю, что, если в тебе есть дух, он кос­нет­ся и дру­гих людей. Но я не осме­ли­ва­юсь начи­нать с дру­гой сто­ро­ны. Это как про­из­но­сить свя­щен­ное имя — это­го не дела­ют. Но если ты удач­лив, и удо­сто­ен, и зри­те­ли пре­бы­ва­ют в опре­де­лен­ном бла­го­дат­ном состо­я­нии, то эти более глу­бо­кие реак­ции полу­чат­ся сами собой».

Послед­няя ночь тура была в Оклен­де, и послед­ние пес­ни были пес­ня­ми ухо­да: молит­вен­ная «If It Be Your Will» («Если будет на то воля Твоя»), и потом «Closing Time» («Вре­мя закры­тия»), «I Tried to Leave You» («Я пытал­ся тебя поки­нуть») и, нако­нец, кавер на пес­ню груп­пы «Drifters» «Save the Last Dance for Me» («Оставь для меня послед­ний танец»).

Все музы­кан­ты зна­ли, что это была не толь­ко послед­няя ночь длин­но­го путе­ше­ствия, но и, воз­мож­но, ночь послед­не­го путе­ше­ствия Коэна. «Все зна­ют, что все когда‑нибудь закан­чи­ва­ет­ся, — ска­за­ла мне Шерон Робин­сон. — Когда мы ушли, мы все почув­ство­ва­ли: это оно».

Боль­ше туров, ско­рее все­го, не пред­ви­дит­ся. Что сей­час зани­ма­ет Коэна, так это семья, дру­зья и та рабо­та, кото­рая под рукой. «У меня есть семья, кото­рую я дол­жен под­дер­жи­вать, так что гово­рить о мораль­ном аспек­те смыс­ла нет, — ска­зал Коэн. — Я нико­гда не про­да­вал­ся так хоро­шо, что­бы иметь воз­мож­ность не вол­но­вать­ся о день­гах. Я дол­жен был содер­жать дво­их детей и их мать, так что вопрос “не пере­стать ли рабо­тать?” нико­гда не сто­ял. И еще есть фак­тор вре­ме­ни, могу­чий фак­тор, сти­мул закруг­лять­ся. Пока что я не при­бли­зил­ся к завер­ше­нию. Я закон­чил толь­ко несколь­ко вещей. Я не знаю, сколь­ко еще смо­гу закон­чить, — на дан­ный момент я силь­но утом­лен. Вре­ме­на­ми могу толь­ко лежать — играть не поз­во­ля­ет спи­на. Зато в делах духов­ных — сла­ва Б‑гу — все вста­ло на свои места, чему я очень рад».

У Коэна есть неопуб­ли­ко­ван­ные тек­сты, тре­бу­ю­щие аран­жи­ро­вок, неокон­чен­ные пес­ни, тре­бу­ю­щие запи­си. Он поду­мы­ва­ет выпу­стить кни­гу, в кото­рой, как на стра­ни­цах Тал­му­да, сти­хи будут окру­же­ны ком­мен­та­ри­я­ми и трак­тов­ка­ми.

«Бли­зость смер­ти мно­гое меня­ет, — гово­рит он. — Я акку­рат­ный чело­век, мне несвой­ствен­но ходить с раз­вя­зан­ны­ми шнур­ка­ми, когда есть воз­мож­ность их завя­зать. Нет воз­мож­но­сти — не беда. Но по при­ро­де сво­ей я скло­нен закан­чи­вать вещи, кото­рые начал».

Коэн ска­зал, что у него есть «милая песен­ка», одна из мно­гих, над кото­ры­ми он как раз рабо­тал, и неожи­дан­но он закрыл гла­за и начал читать по памя­ти:

Слу­шай колиб­ри,
Чьи кры­лья ты не можешь видеть,
Слу­шай колиб­ри,
Не слу­шай меня.
Слу­шай бабоч­ку,
Чья жизнь длит­ся три дня,
Слу­шай бабоч­ку,
Не слу­шай меня.
Слу­шай мыс­ли Б‑га,
Кото­рый, может, и не суще­ству­ет,
Слу­шай мыс­ли Б‑га,
Не слу­шай меня.

Он открыл гла­за, нена­дол­го замол­чав. Затем ска­зал: «Я не думаю, что смо­гу закон­чить эти пес­ни. Кто зна­ет? А воз­мож­но, у меня откро­ет­ся вто­рое дыха­ние. Не знаю. Но я не могу свя­зать себя какими‑то обе­ща­ни­я­ми по это­му пово­ду. Про­сто не смею. У меня есть рабо­та, кото­рую нуж­но сде­лать. Дела, о кото­рых нуж­но поза­бо­тить­ся. Но я готов уме­реть. Наде­юсь толь­ко, это не слиш­ком непри­ят­но. Вот что я об этом всем думаю».

Коэна бес­по­ко­ит рука, так что на гита­ре он игра­ет мень­ше, чем рань­ше: «Я поте­рял хват­ку», но ему не тер­пит­ся пока­зать мне свой син­те­за­тор. Он наиг­ры­ва­ет аккор­ды левой рукой, пере­клю­ча­ет несколь­ко выклю­ча­те­лей то в один, то в дру­гой режим и выво­дит мело­дию пра­вой. В один момент он пере­клю­ча­ет звук в «гре­че­ский» режим, и вот он уже поет пес­ню гре­че­ско­го рыба­ка, слов­но мы пере­ме­сти­лись в про­шлое, в тавер­ну Доуско, «в глу­бо­кую ночь, пол­ную све­тя­щих и пада­ю­щих звезд», на ост­ро­ве Гид­ра.

Сидя в сво­ем крес­ле, Коэн отго­нял прочь любую мысль о том, что может после­до­вать за смер­тью. Это было выше того, что может быть поня­то и про­из­не­се­но: «Мне не нуж­на инфор­ма­ция, кото­рую я не смо­гу обра­бо­тать, даже в каче­стве подар­ка». Настой­чи­вость, жизнь до послед­не­го, откры­тый финал, рабо­та. Пес­ня четы­рех­лет­ней дав­но­сти, «Going Home» («На пути домой»), про­яс­ня­ет постав­лен­ные им гра­ни­цы: «Он ска­жет эти муд­рые сло­ва, как про­ви­дец, хотя он зна­ет, что он ничто, про­сто часть отдел­ки в тон­не­ле».

Новая запись начи­на­ет­ся с заглав­но­го тре­ка, «You Want It Darker», и во вре­мя пар­тии хора певец объ­яв­ля­ет: «Hineni Hineni, I’m ready my Lord».

«Hineni» пере­во­дит­ся с иври­та как «вот он я», ответ Авра­ама на Б‑жественное пове­ле­ние при­не­сти в жерт­ву сына сво­е­го Иса­а­ка. Пес­ня чет­ко выра­жа­ет готов­ность чело­ве­ка, нахо­дя­ще­го­ся в кон­це пути, к это­му кон­цу, его при­го­тов­ле­ния и молит­вы. Коэн попро­сил Гидео­на Зелер­май­е­ра, кан­то­ра в «Шеар а‑шамаим», сина­го­ге его юно­сти в Мон­ре­а­ле, запи­сать для нее бэк‑вокал. И все же это­го чело­ве­ка, сидя­ще­го в меди­цин­ском крес­ле, мож­но назвать каким угод­но, но не испу­ган­ным и не побеж­ден­ным.

lech296ima_stranitsa_51_izobrazhenie_0002

«Я знаю, что духов­ный аспект есть в жиз­ни каж­до­го, хотят они его вос­при­ни­мать или нет, — гово­рил Коэн. — Он рядом, ты можешь чув­ство­вать его в людях, есть при­зна­ки, что суще­ству­ет реаль­ность, кото­рую они не могут постиг­нуть, но кото­рая вли­я­ет на их настро­е­ние и дела. Так это рабо­та­ет. Эта актив­ность в опре­де­лен­ное вре­мя дня и ночи наста­и­ва­ет на опре­де­лен­ном откли­ке. Ино­гда это зву­чит как: “Ты теря­ешь слиш­ком мно­го веса, Лео­нард. Ты уми­ра­ешь, но не нуж­но вли­вать­ся в про­цесс с энту­зи­аз­мом”. Заставь‑ка себя съесть сэнд­вич. Что я имею в виду, так это то, что ты слы­шишь Бат коль. Б‑жественный глас. Ты все вре­мя слы­шишь, как эта дру­гая, глу­бо­кая реаль­ность поет тебе, но боль­шую часть вре­ме­ни ты не можешь рас­шиф­ро­вать, что имен­но. Даже когда я был здо­ров, я был чув­стви­те­лен к это­му. На этой ста­дии игры я слы­шу, как она гово­рит: “Лео­нард, про­сто раз­бе­рись с теми веща­ми, с кото­ры­ми дол­жен”. На дан­ной ста­дии этот голос очень состра­да­те­лен. Сей­час я реже, чем когда‑либо в жиз­ни, стал­ки­ва­юсь с голо­сом, кото­рый гово­рит: “Ты лажа­ешь”, и это огром­ное сча­стье, прав­да».

Дэвид Рем­ник, New Yorker

Пере­вод на рус­ский Леха­им

Оставьте комментарий